Тьерри Коэн

Пока ненависть не разлучила нас

Тем, кто покинул нас и оставил в наследство память.

Моим бабушкам и дедушкам: Жюли и Симону Коэн, Аарону и Якот Коэн

Моему тестю Моисею Хаджаджи

Пролог


Эта книга — моя,
Как Марокко — короля,
Если кто ее возьмет,
Того дьявол унесет!

Мысленно повторяю строчки смешного детского заклинания, не улавливая в них даже смысла. Наслаждаюсь ароматом давнего, забытого. Глубоко-глубоко вдыхаю, грудь наполняется теплом, боль стихает. А когда выдыхаю, горло снова перехватывает. Прошлое… Оно очнулось. Вспоминать всегда и сладко, и больно, вспоминаешь события, понимаешь, как много утекло времени.

Но почему вдруг эти четыре строчки всплыли из глубины моей памяти в этот миг?

Не понимаю.

Во всяком случае, не сразу.


«Французы — трусы! Отдали собственную страну мусульманам, как в войну нацистам! Прогнулись, пресмыкаются! Стоит показать кулак, и они уже скукожились. Пригрози — будут кланяться. Народ-коллаборационист, я всегда это говорил!»

Дан стоял, покачиваясь на носках, и говорил, рубя ладонью воздух. Потом притих и снова уселся рядом со мной. Через секунду снова вскочил и обрушил новую филиппику на французов, считая, что обличать можно только стоя, громким театральным голосом, изображая каждым движением неистовый гнев. Может быть, он хотел привлечь внимание сидящих в сторонке пассажиров, мирно дожидавшихся объявления о своем рейсе за чтением утренних газет.


Эта книга — моя…

С чего вдруг эти слова, эти воспоминания?

Я уже не слышал обличений своего друга. Повернув голову, взглянул на жену: в бежевом костюме и темно-коричневых, незнакомых мне туфельках, она сидела растерянная, прижав к груди руки, и смотрела недоумевающим взглядом. Она даже не подкрасилась, и бледность выдавала ее возраст. Но как ни странно, никогда еще она не казалась мне красивее, несмотря на покрасневшие, усталые глаза. Я слышал, как сегодня ночью в ванной она плакала. Я не пошел к ней, не стал утешать. Внутри меня пустота, мне неоткуда взять сочувствие. Или вернее, меня заполонили собственные эмоции.

С тех пор, как мы решились на этот шаг, чужие чувства долетают до меня, ударяются о мою оболочку и отлетают, чтобы рассеяться, понятия не имею где. Душа у меня отяжелела и сжалась в комок, оберегая последние крохи моей энергии. Я медленно меняюсь. Помогаю себе рефлексией. Что мной руководит? Инстинкт выживания? Это он заслоняет меня от сомнений, боли, атак внешнего мира? Он отстраняет чувства, которые могут помешать мне рассмотреть будущее и принять правильное решение?

Но какое решение будет правильным?

Все последние дни я не столько жил, сколько прятался от жизни, и вот теперь сижу в аэропорту, собираясь лететь в неизвестность. Мной владеет странное неприятное ощущение, будто я наблюдаю за происходящим со стороны, будто кто-то другой принял решение о моем отъезде, собрал вещи, привез в аэропорт.


Как Марокко — короля…

И вот тут-то я внезапно и вспомнил, как дедушка с бабушкой сидели рядом на пристани. Бабушка плакала. К пристани подплывал пароход.


«Ты сам видишь, Рафаэль, что ты кругом прав. Что нам делать в стране, где позволяют нападать на евреев, где боятся пальцем пошевелить, опасаясь, как бы не растревожить предместья и не «травмировать», как они говорят, мусульман!»

Я столько раз слышал слова Дана, что могу закончить вместо него каждую его фразу. Я ограничиваюсь кивками, а сам поглядываю на сыновей. Они сидят напротив и выглядят на удивление спокойными. Дети часто хранят спокойствие, когда взрослые переживают трагедии, — насыщенный грозой воздух сковывает их, лишает подвижности, наделяет торжественностью, в которой они застывают.

Аарон делает вид, что занят своим смартфоном. Но я знаю: он ловит каждое слово из громких филиппик Дана. Аарон доискивается до смысла тех перемен, что происходят с нами в последнее время, он хочет понять, почему мы оказались здесь, в этом зале ожидания. На лбу у него морщинка тревоги.

«Они проиграли! Сдались, признали свою слабость! Знаешь, когда я это понял? Во время матча между Францией и Алжиром, когда алжирцы освистали «Марсельезу», а французы закрыли на это глаза. У них поджилки затряслись от страха, и они проглотили то, что прощать нельзя. Газеты писали о «вполне понятном проявлении радости». А на самом деле — о чем они написали? О том, что страна распростилась с собственной честью. Там, где люди не сумели защитить гимн, не будут защищать и страну! А уж евреев тем более!» — Рука Дана вновь рассекла воздух, и он издал саркастический смешок. Он не ждал моего мнения, он искал в своей полной обид памяти еще подтверждений, еще фактов.

Помню, меня тогда тоже больно задело попустительство властей. Я даже удивился своему яростному возмущению. Но я же чувствовал тогда себя французом. Любил свою страну. Любил свой гимн.


Если кто ее возьмет…

Дедушка с бабушкой послали мне знак. Улыбались мне, хоть и невесело. Теперь я понял, что они хотят мне сказать. Вот они встали со скамейки и затерялись в толпе, поднимающейся по сходням. Как бы мне хотелось их догнать и обнять крепко-крепко. Да, сегодня я очень нуждался в чувстве уверенности.

Я знал, что Дан вовсе не испытывает той ненависти, которую так картинно выплескивает. Он исполняет ритуал, прогоняет страх, давая каждой опасности имя. Так поступают все, кто смотрит в будущее и видит там грозные тени, те же самые, что преследуют их и в ночных кошмарах.

Дан старается успокоить меня, убедить, что я сделал правильный выбор. И кто станет спорить? Все, что он говорит, оправдывает необходимость сидеть всей семьей в зале ожидания, ощупывая билеты во внутреннем кармане пиджака, оправдывает покрасневшие глаза Гислен, шрам на лбу Аарона. В конце концов, его слова пробились к моему сердцу, и оно сжалось, стеснилось. Разум подчинился велению обстоятельств, но сердце… Оно застыло неприступным бастионом с надписью «Франция».

«Франция», слово-чемодан, с ним мне и придется скитаться по свету, бережно спрятав туда воспоминания, надежды, иллюзии. В слове «Франция» — вся моя история. Мне понадобится немало времени — годы, я думаю, — прежде чем я открою этот чемодан там, где ждет меня новая жизнь. И что это будет за жизнь — без привычных слов, без имен и лиц, с которыми я сейчас расстаюсь? Без моих друзей детства? Без девушек, с которыми был знаком когда-то? Без моей бедности? А потом годов успеха? Моей женитьбы? Рождения детей? Без любимых долин, деревьев и рек, которые с жадностью влюбленного я мысленно сфотографировал?

Моя боль сродни струйке лавы. В один прекрасный день она пробьется наружу, возможно, уже остуженная подземными водами. Возможно, уже застывшая навек.

Но сейчас я не позволяю себе грустить. Я смиренно пригнул голову, стремясь пробиться вперед.

Хочу видеть один только шаг, на который продвинусь. Хочу, чтобы у моих детей было более надежное будущее.

Я ищу слова, которые помогли бы мне определиться.

Я еврей и сижу в аэропорту.

Я отец ребенка, ставшего жертвой антисемитской агрессии, которая навсегда оставит свой след у него на лице и в душе.

Я наследник вечно изгоняемых предков.

Я мужчина, но у меня так больно перехватило горло, что мне придется пойти в самолете в туалет и поплакать.


Объявляют посадку на рейс в Тель-Авив. Мы поднимаемся. Дан нас целует.

«Вот увидишь, там все будет хорошо. Это же наша страна. Скоро и я приеду».

Я стою и улыбаюсь своему другу. Главного он не знает: с моей страной я прощаюсь сейчас навсегда.


Того дьявол унесет…

Дедушка с бабушкой растворились в толпе. Я остался один. Теперь мой черед. Уезжаю.