Пожалуй, я зря беспокоилась. Те первые недели семестра были чистейшим счастьем. Помню, как сидела у себя в комнате на подоконнике, курила и болтала ногами, как с друзьями смеялась до ночи. Помню, с каким восторгом открывала для себя статьи и идеи, которые, пожалуй, навсегда изменили мое сознание. Помню торопливые карандашные пометки на полях, порою в сопровождении восклицательных знаков. Казалось, все изобилует возможностями: выпивка на бегу, клубы, музыка, утра, окутанные похмельем. Это было великое приключение. События и люди были важны по-настоящему. За считаные недели я обзавелась друзьями куда интереснее всех, кого знала дома, активными, честолюбивыми, имевшими свое мнение о жизни. И если в их обществе я говорила меньше, чем мне бы того хотелось, то лишь потому, что я привыкала к новым нормам общения. А вскоре у меня приключились и первые любовные перипетии. Мы были абсолютно разные, и за пару недель наши отношения целиком себя исчерпали. Потом я еще дня два-три изображала брошенную возлюбленную, и где-то, в какой-то потрепанной папке, у меня до сих пор хранятся скверные стихотворения, которые меня тогда угораздило сочинить.
Товии в этой моей новой жизни места не было. Никогда не забуду его лицо в тот единственный раз, когда он вечером пошел с нами в клуб. Он стоял на краю танцпола, с вином в пластиковом стаканчике, страдая в пальто и шарфе, которые не пожелал сдать в гардероб; Товия подозвал меня и спросил с неподдельным изумлением:
— Неужели это правда весело?
Однажды в середине семестра мы вчетвером курили на лавочках, смотревших на передний двор. Я тогда только начала курить. Летом перед моим отъездом в университет Ник предупредил меня, что мне придется налаживать отношения с людьми, и курение в этом смысле более чем годится. «Ты у нас не сказать чтобы яркая личность». Я обиделась на него за эти слова — Ника-то всегда охотно принимали в компанию, — но в его мудрости не усомнилась. И вот мы сидели на лавочке с Дженом, Кэрри и Руби. Болтали о семинарах, обменивались впечатлениями об особенностях наших лекторов. Такие, как Джен, популярные и спортивные, в школе меня не замечали в упор, но здесь, в университете мы с ним были на равных. Он специализировался и по истории, и по литературе, так что, в отличие от меня, имел возможность непосредственно наблюдать поведение Товии на семинарах. («Ну он полный псих».) Все знали, что в первую неделю Джен и Кэрри мутили, но, видимо, «не всерьез», да и Кэрри, как я узнала потом, нравились главным образом женщины. Кэрри изучала французский и русский; однажды ее наверняка выберут в парламент.
Вот что за люди приняли меня как свою, и это превосходило все мои ожидания.
С одной оговоркой: Руби я толком не понимала. Лицо у нее было настолько симметричное, что даже не верилось. И каждому новому знакомому она непременно делала комплимент. (Мне достался «красивые ногти».) За это ее считали очаровательной.
Руби прервала кратковременное молчание вопросом, читали ли мы последнюю статью Ханны Розенталь в «Спектейторе». О религиозных обязанностях, традиционных гендерных ролях и, видимо, феминизме. Мы с Дженом статью не видели, а вот Кэрри — да. Она, как и Руби, сочла ее спорной и неприятной.
— Представляете, каково это — расти у такой женщины? — спросил Джен. — Она же просто фашистка.
Тогда я понятия не имела, из-за чего мать Товии вдруг именуют фашисткой. Мне казалось, она, по сути, исповедует социальный консерватизм, выступает за религию и нуклеарную семью, и едва ли не все, что она пишет, укладывается в утверждение «нужно верить в Бога и быть добрее друг к другу». Не любить такую легко, ненавидеть — не так-то просто. В современной повестке я толком не разбиралась и колонки Ханны об Израиле не читала.
— Вот-вот, — подхватила Кэрри, — не говоря уже об этой истории с его сестрой.
Все закивали, я одна не знала, в чем дело.
— А что за история с его сестрой?
— Она пропала, — пояснил Джен. — Еще в детстве. Ты разве не помнишь? Нам тогда было, наверное, лет девять.
Я порылась в памяти, но ничего не нашла. Как и следовало ожидать. Родители надо мной тряслись и, уж конечно, оградили бы меня от подобных известий, я и о Джейми Балджере-то [Джеймса Балджера (1990–1993) жестоко убили двое 10-летних мальчиков.] услышала лишь через много лет.
— Это, наверное, был кошмар, — заметила Руби, — сколько ей было? Лет двенадцать-тринадцать?
Точный год не вспомнил никто.
— А помните, как Ханна Розенталь по телевизору заявила, что Небесный Папуля непременно найдет бедняжку? — спросил Джен. — «Посмотрите на Моисея, посмотрите на Иосифа. Бог не бросает детей, попавших в беду». И это не какая-то городская сумасшедшая, а твоя мать!
Дети все время теряются, заметила Кэрри, интересно, на какие рычаги надавила Ханна, чтобы добиться такой огласки.
— А что случилось? — полюбопытствовала я. — Ее в итоге нашли?
— Нашли, конечно, — ответил Джен. — В канаве.
— Некрасиво так говорить, — сказала Кэрри. — Тем более что это неправда. Она через несколько дней сама вернулась домой. Я в этом уверена.
Джен затушил окурок о подлокотник деревянной лавки.
— Ты ее с кем-то путаешь. Не хочу нагнетать, но ее точно убили. Вроде потом даже арестовали какого-то мутного типа, ее знакомого. Эта парочка собирала всякую срань — карты таро, куклы вуду, гексаграммы.
Но Кэрри уперлась. Она прекрасно знает, о ком говорит, Элси Розенталь, ошибается здесь Джен. И не было никакого «мутного типа», это он выдумывает.
Руби выдвинула третью версию: согласно ей, девушку так и не нашли и расследование не закончили.
— Как называют такие дела? Висяки?
— Я не понимаю одного, — сказала Кэрри, — почему он всем тычет в нос, что он еврей. В моей школе было много евреев, но они это не выпячивали.
Я училась в женской школе Святого Павла. И получала стипендию, пояснила Кэрри.
Я хотела было вернуть разговор к сестре Товии, но Джен произнес:
— В Святом Павле? Так они, наверное, все светские. Как большинство евреев: они слишком умны, чтобы верить в такую чушь. — Джен посмотрел на меня, и я подумала, что он, должно быть, о чем-то догадался. Своей внешности я стеснялась — мне казалось, я отдаленно похожа на уроженку Восточной Европы — и унаследовала от бабки по матери больше, чем мне того хотелось бы. — Но наши друзья Розентали, — продолжал Джен, — записные фанатики.
Джен был первым настоящим марксистом, с которым мне довелось познакомиться, и запросто цитировал не только «Манифест коммунистической партии», но и более поздних истолкователей — Грамши, Хобсбаума, Стюарта Холла. Над столом у Джена висел плакат с Троцким, и когда я спросила: «Это не тот ли чувак, которого тюкнули ледорубом?», Джен ответил на полном серьезе: «Он до этого много чего успел». Джен то и дело ругал поздний капитализм и церковь, двух своих злейших врагов. Он в равной степени презирал ислам и ортодоксальный иудаизм, не страшась обвинений в нетерпимости. Джен считал все институциональные религии дерьмом, кто бы их ни исповедовал.
— Вообще-то надо спросить у Кейт, что она думает, — сказала Кэрри. — Вы же с ним вроде друзья? Живете в одном коридоре, нет? А может, и больше, чем просто друзья…
С Дженом мы много общались, а вот Кэрри и Руби я толком не знала и потому удивилась, что Кэрри знает, где я живу. Я далеко не сразу осознала, как тесен мой новый дом.
— Мы не друзья, — возразила я, — он всего-навсего мой сосед.
— Но ты наверняка что-то о нем знаешь, — не унималась Руби.
Все ждали, что я отвечу. А что я могла сказать? Что кофе Товия пьет без сахара и молока, а меня это почему-то бесит? Что у него не бывает гостей?
— Главное в нем то, — проговорила я, представив, как Товия в свете стробоскопа дрожит от громких басов, — что он ненавидит веселье. Он типа Скруджа, ему будто нравится быть злым.
К моему облегчению, Джен отрывисто расхохотался, а следом за ним и девушки. А я продолжала, меня упрашивать не пришлось:
— Когда мы с ним познакомились, он даже не знал, как пожать мне руку.
Я изобразила, как это было, повеселила компанию.
Кэрри, видимо, уязвило, что слушают не ее, и она вернула разговор к более серьезной теме — характеру Товии.
— Он, кстати, совсем не умеет держать себя в руках. Вы слышали, что он поссорился с доктором Бруксом и убежал с его семинара?
Я об этом не слышала и с нетерпением ждала подробностей. Но тут из аркады, ведущей к библиотеке, вышел сам Товия. Он двигался неуклюже, как всегда, в нашу сторону даже не посмотрел. Едва он скрылся в привратницкой, как все снова скрючились от смеха. Кроме меня. В таких ситуациях я всегда была Товией.
— Блин! — воскликнула Кэрри. — Как думаете, он нас слышал?
— И что с того? Мы ничего такого не говорили. Я всего лишь назвал его маму фашисткой. Так она, кхм, фашистка и есть, уж простите.
Остальные смеялись, я извинилась и ушла. Если я не друг Товии, то кто тогда ему друг? Я впервые подумала, что ему, наверное, одиноко. Он хоть и задавался, но всегда спрашивал, как у меня двигается учеба, а за его вспыльчивостью и странными манерами пряталась доброта. Как-то раз я пожаловалась на головную боль, и Товия через полчаса принес мне ибупрофен. Я удивилась, чего он так долго, и спросила: «У тебя с собой не было, что ли?» Нет, ответил Товия, я сбегал в город.