Я ощущаю, как на меня надвигается что-то страшное.

Смотрю через грязные стекла окна на улицу и жду, пока сердце успокоится.

6

Два года назад я провел шесть месяцев в клинике для душевнобольных.

Мне повезло. Я получил место в том отделении, куда раньше ходил на групповую терапию. Время остановилось в этом месте. Узор линолеума не изменился. Стены были того же бледно-зеленого цвета, без всяких украшений. Звуки и запахи те же. Все так же сидел в своем кресле-каталке Мартин и восемнадцатый год подряд вязал все тот же шарф. Огромное произведение вязального искусства хранилось у него в высокой корзине под крышкой. Мартин кивнул мне, как будто я всего лишь ненадолго сбегал в киоск. А мы ведь даже никогда не разговаривали. Он узнал меня, посмотрел благожелательно, словно считал своим другом.

Мама даже не знала, что меня положили в больницу. Она так легко огорчается. Поэтому я сказал ей, что отправляюсь на раскопки в Египет.

Пришлось послать на Главпочтамт в Каире большой конверт формата А4, где лежало шесть конвертов поменьше, каждый с адресом. И письмо с просьбой о помощи. Я не знаю арабского языка. Поэтому я положил туда двадцатидолларовую купюру. Универсальный язык. Некий любезный почтовый служащий все понял и поставил штамп: Cairo, Egypt [Каир, Египет (англ.).]. Мой ход был очень тонким. Как в криминальном романе. Я предполагал, что оттуда будут посылать по одному письму в месяц. Мне казалось, что это абсолютно понятно. Но на всякий случай я написал названия месяцев на каждом конверте, справа вверху. И все же почтовый служащий отправил все письма сразу. Идиот. Вымышленные события шести месяцев: замечательные археологические находки, романы с египтянками, исполнявшими танец живота, экспедиции в пустыню, песчаные бури, путешествия верхом на перекошенных одногорбых верблюдах — оказались спрессованными в одну неделю. Можно только поражаться моей фантазии и легковерности мамы. Ведь я сумел убедить ее, что все так и было. Возможно, в тот момент она была не вполне трезва.

Терапия помогла мне встать на ноги. У врачей есть свои отработанные приемы. С их помощью я сумел расправить свою жизнь, как расправляют одежду, повесив ее на плечики.

Ничего экзотического в моей болезни не было. Никаких занятных фантазий типа «я Наполеон». Никаких голосов в голове. Только жизнь в абсолютной и беспросветной мгле.

Сейчас мне лучше.

7

В ужасе мчусь я по улицам Осло. Теперь я вне закона. Заходит солнце. «Дельта Фокстрот 3–0. Подозреваемый едет на „Ситроене 2CV“. Немедленно задержать».

В течение какого-то времени в зеркале заднего вида мелькала «тойота». Когда она наконец свернула на боковую улицу, я вздохнул с облегчением. Подозреваемый совершил кражу ценного артефакта. Он может быть опасен, если попадет в безвыходное положение. Проезжая мимо холма Святого Ханса, пристраиваюсь за микроавтобусом, который едет подозрительно медленно. Я напряженно смотрю в зеркало заднего вида и в то же время слежу за смутными силуэтами в микроавтобусе. Мало ли что. Однако мне удается в целости и сохранности добраться до кольцевой магистрали. Выстрелов не прозвучало. Пока.

Наконец впереди появляются многоэтажки. Дома не очень привлекательны, но мне их вид приносит облегчение. Я всегда радуюсь, когда возвращаюсь домой.


Я вырос в большом нелепом белом доме, окруженном яблоневым садом, на маленькой улице на окраине. Трамвай, пожарная часть, жизнерадостные соседи.

Рядом с родительской спальней располагалась застекленная веранда, на которую я мог выбираться из детской через маленькое оконце. Я часто так и делал, когда не мог заснуть. На дверях веранды, ведущих в спальню родителей, были натянуты тонкие тюлевые занавески, через которые я мог наблюдать за всем происходящим внутри. Ночные шпионские вылазки наполняли меня сладостными щекочущими ощущениями и радостью, что меня никто не видит. Однажды вечером я глядел, как в хитросплетении теней своей спальни мама и папа танцевали обнаженными. Гибкие воспламененные тела, завораживающие руки и губы. Я стоял неподвижно, ничего не понимая, опьяненный магией ночи. Внезапно мама повернулась и посмотрела прямо на меня. И улыбнулась. Но, очевидно, не разглядела моего лица среди складок занавески, потому что тут же отвернулась от окна и утопила папу во вздохах и ласках.

Мне кажется, я бы смог заинтересовать Фрейда.

В саду у двух невзрачных яблонь лежала куча компоста. Компост источал резкий запах, одновременно привлекательный и отталкивающий. Когда папу хоронили, то из могилы доносился точно такой же запах. Почувствовав дух, исходивший из мрака могилы, я понял, что запах компоста означает еще и смерть и обещание новой жизни. Тогда я не сумел выразить это словами, но мое открытие пугало и завораживало.

Всю свою жизнь я был очень чувствителен к запахам. Поэтому я избегал заходить в подвал, из которого несло тлением, плесенью и еще чем-то неприятным. Под трухлявой, полускрытой в траве дверцей подвала позади нашего дома в мире и спокойствии плели свою паутину пауки. Тончайшие сети кружевными пологами висели на каменных ступенях лестницы. Когда папа, пробравшись сквозь заросли крапивы, отпирал висячий замок и открывал дверцу, миллионы крохотных существ издавали беззвучный крик и бросались спасаться от яркого света. В подвале клубились ядовитые облака могильного смрада. Мне казалось, папа ничего не замечает. Но я-то знал, что скрывается во влажном, источающем дух разложения мраке. Привидения. Вампиры. Оборотни. Одноглазые убийцы. Все эти уродливые создания населяли мальчишескую фантазию, и только на солнце опять появлялся Винни Пух.

Я до сих пор могу вызвать в памяти запахи детства. Залитого водой поля в дождливый день. Земляничного мороженого. Нагретой солнцем пластмассовой лодки. Холодной весенней земли. Маминых духов и папиного крема для бритья. Именно из таких мелочей складываются самые дорогие воспоминания.

Остается радоваться, что я не родился собакой.


Рогерн, мой сосед с нижнего этажа, — поклонник ночи. Он ненавидит солнечный свет. Как и я. Глаза его потемнели и устали от жизни. У него черные до плеч волосы. На серебряной цепочке на шее висит перевернутое распятие. Рогерн — бас-гитарист рок-группы под названием «Наслаждение Вельзевула».

Я звоню в дверь и долго жду. Хотя квартира небольшая, мне всегда кажется, что звонок застает Рогерна в самых дальних подземных переходах древнего замка и он вынужден бегом подниматься по длинным, освещенным факелами спиральным лестницам, чтобы добраться до двери.

Рогерн — хороший парень. Подобно мне, он спрятал все страшные мысли на самом дне своей души. Они лежат там, в глубинах, и терзают его, пока нарыв не лопнет и кровь не занесет инфекцию в мозг. Это видно по его взгляду.

Не знаю почему, но я нравлюсь Рогерну.

— Бог ты мой! — восклицает он с радостным смехом, когда наконец открывает дверь.

— Я тебя разбудил?

— Ничего. Выспался. Ты уже вернулся?

— Соскучился по тебе! — ухмыляюсь я.

— Ах ты, чертова водяная крыса!

В зеркале, висящем в прихожей, я вижу себя. Да, надо было переодеться и умыться. Поднимаю сумку с ларцом:

— Можешь кое-что спрятать у себя?

— Что-что? — звучит как «чё-чё?».

— Сумку.

Он моргает.

— Не слепой. Чё в ней? — Он гогочет. — Героин?

— Всего лишь старье. Из былых времен.

Для Рогерна «былые времена» включают в себя крылатых драконов, патефоны и мужчин в напудренных париках. Одним словом, примерно 1975 год.

— Мы сделали новую запись, — говорит он гордо. — Хошь послушать?

Честно говоря, я совсем не «хошь». Но совесть не позволяет мне отказаться. Иду за ним в комнату. Занавески задернуты. Отблеск красных ламп делает комнату похожей на лабораторию фотографа. Или на публичный дом. На круглом столе из красного дерева стоит серебряный канделябр с семью черными стеариновыми свечами. Огромный ковер на полу украшен колдовскими знаками внутри круга. На стенах, над диваном, явно приобретенным на блошином рынке, висят плакаты с изображениями Сатаны и жутких сцен ада. Рогерн несколько странно представляет себе домашний уют.

У продольной стены возвышается черная громада домашнего кинотеатра, напоминающая алтарь неведомого божества, которому поклоняется хозяин. В нем CD-проигрыватель с программным управлением, цифровой PPL-тюнер с системой поиска, усилитель с саундбуфером и системой позиционного звука, эквалайзером и двойной кассетной декой для быстрой перезаписи. Рядом чернеют, как скалы, четыре динамика.

Рогерн взмахивает пультом. Стереоустановка пробуждается к жизни фейерверком цветодиодов и дрожащих стрелок. В CD-проигрывателе открывается окошечко, словно волшебная дверь в арабских сказках.

Рогерн нажимает на кнопку «PLAY».

И мир взрывается.


В тот же вечер у себя в душе смываю под ледяной водой пыль и пот и охлаждаю обгоревшую полоску кожи на затылке. От мыла мозоли начинают гореть.

Иногда душ имеет ритуальное значение. После долгого дня можно смыть с себя все неприятности. Меня охватывает усталость. Кажется, сны сегодня мне не будут сниться.

8

У мамы есть одна особенность. Она всегда производит впечатление человека приветливого и бодрого, позвони ей хоть в половине четвертого ночи.

Сейчас как раз половина четвертого ночи.

Я набираю номер маминого телефона. Сначала отвечает профессор. Голос сонный. Говорит неразборчиво. Сердито. Все-таки что-то человеческое в нем есть.

— Это Бьорн.

— Что? — Он не расслышал.

— Позови маму.

Он принимает меня за моего сводного брата. Стеффена. Того ночью никогда не бывает дома. На его жизненном пути всегда встречаются девушки, которые не переносят одиночества в постели.

С ворчанием профессор передает телефонную трубку. Кровать начинает скрипеть, мама и профессор садятся.

— Стеффен? Что случилось?

Голос мамы. Никаких сомнений. Звучит так, как будто она всю ночь сидела и ждала звонка.

В красном бальном платье. С идеальным маникюром, помадой на губах и уложенными волосами. С вышивкой на коленях и рюмкой на расстоянии протянутой руки.

— Это я, — произношу я в трубку.

— Малыш Бьорн? — Оттенок паники в голосе. — Что с тобой?

— Я… Я сожалею, что разбудил вас.

— Что случилось?

— Мама… Нет-нет, ничего. Я…

Мама тяжело дышит в трубку. Она всегда думает о самом худшем. Об автокатастрофах. Пожарах. Вооруженных психопатах. Она решила, что я звоню из отделения интенсивной терапии больницы Уллевол. Что меня сейчас повезут на операцию. Врачи разрешили позвонить. На случай, если операция будет неудачной. Опасность чего весьма велика.

— Ой, мама, я и сам не понимаю, почему позвонил.

Я так и представляю себе эту картину. Мама, испуганная и взволнованная, в красивой ночной рубашке. Ворчащий профессор в старомодной полосатой пижаме. Борода торчит клоками. Оба полусидят в постели. Спиной прислонились к мягким подушкам в шелковых наволочках с монограммами ручной работы. На ночном столике горит лампа под абажуром с кисточками.

— Малыш Бьорн, расскажи мне, что случилось. — Она все еще убеждена, что произошло что-то ужасное.

— Все в порядке, мама.

— Ты дома?

Я угадываю ход ее мысли. Может быть, я лежу в луже собственной рвоты. В грязном пансионе. Может быть, проглотил пятьдесят таблеток рогипнола и еще тридцать валиума, запив литром дешевого красного пойла. Сижу и кручу в руке зажигалку.

— Да, мама. Я дома.

Мне не следовало звонить. Я иногда сам не свой. Когда просыпаюсь ночью, отвратительные мысли лезут мне в голову. Навязчивые идеи, как зубная боль, терзают меня в темноте с особенной силой. Но мне не надо было мучить маму. Во всяком случае, в половине четвертого ночи. Мог бы принять таблетку валиума. Вместо этого я набрал мамин телефон. Как будто надеялся на утешение.

— Я лежал. И думал. И захотел услышать твой голос. Больше ничего.

— Ты уверен, Малыш Бьорн?

Я начинаю различать нотки раздражения в ее голосе. Как бы то ни было, сейчас ночь. Они спали. Я мог бы подождать до утра. Но мне понадобился ее голос.

— Мне жаль, что я вас разбудил, — повторяю я.

Она в замешательстве. Я не имею обыкновения звонить в середине ночи. Видимо, что-то не так. Что-то такое, о чем я не хочу рассказывать.

— Малыш Бьорн, хочешь, я приеду к тебе?

— Я только хотел… поговорить.

В трубке слышно ее учащенное дыхание. Словно ей позвонил посторонний мужчина и сделал нескромное предложение.

— Вот как? — протягивает мама. Это единственный намек на ночное время, который она позволяет себе.

— Я не мог заснуть. И стал думать про то, что будет завтра. Мне захотелось поговорить с тобой.

Я жду, что она все поймет, почувствует внезапный порыв ледяного полярного ветра.

— Завтра вторник? — спрашивает она.

Нет, не поняла. Или притворяется дурочкой.

Рядом фыркнул профессор.


Я почти ничего не знаю о мамином детстве. Она никогда не желала говорить о нем. Но понять, почему папа влюбился в нее, нетрудно. Она была совсем не такой, как другие девушки в гимназии. В ней было что-то дерзкое и загадочное. Он ухаживал за ней все время обучения в гимназии. В конце концов она сдалась. На выпускной фотографии видно, что животик у нее увеличился.

В полумраке мама до сих пор выглядит как выпускница. Она легка и очаровательна, словно царица эльфов, танцующая в лунном свете.

Иногда я размышляю, что изменилось в маме с возрастом. До войны ее родители, мои дедушка и бабушка, жили на севере в домике с кружевными занавесками и клеенкой на столе. Стены пронизывал северо-восточный ветер. Маленький, я видел фотографию. Домик расположен далеко от других построек, на мысу. Кухня, где они по ночам пи?сали в раковину, комната и спальня на чердаке. Уборная во дворе. В доме всегда было чисто и прибрано. Немцы превратили их дом в маяк. Бабушка и дедушка успели унести только фотоальбом и кое-какую одежду. Бабушка жила некоторое время в Северной Швеции, пока дедушка строил новый дом на мысу, вдававшемся во фьорд. Но прежняя жизнь уже никогда не вернулась. Потом родилась моя мама. Однако и это не помогло. Война изменила деда. Он с бабушкой и мамой переехал в Осло к своему брату. Но там никому не нужны были ни психически нездоровый рыбак, ни женщина, которая разделывает рыбу за семь секунд, лечит воспаления травами и разговаривает в темноте с умершими.

На каждом повороте их жизненного пути им встречалось какое-нибудь «но».

Тело дедушки обнаружили в море, около причала, когда маме исполнилось четыре годика. Расследование проводилось весьма поверхностно, дело было прекращено. Бабушка получила место экономки в одной зажиточной семье в Грефсене. Всегда подавленная, она бессловесно выполняла свои обязанности. Только заглянув ей в глаза, можно было понять, что она полна гордого достоинства.

Нового мужа она не нашла. Относилась к пяти фотографиям дедушки как к настоящим иконам. В шкафу лежала его рубашка, которую она не успела постирать до его смерти. Рубашка была рваная, пропахшая потом и запахом рыбы. В этой рубашке для нее сохранился муж.


Мама не была столь же преданной.

После смерти отца она вычеркнула его из своей памяти и своего прошлого. Finito. The End [Конец (ит., англ.).]. Уничтожила фотографии. Сожгла письма. Раздала одежду. Он перестал быть реальным существом. Мы никогда не говорили о нем. Словно он никогда не существовал. В результате маминых усилий Воронье Гнездо было полностью очищено от всяких воспоминаний о папе.

И я остался совершенно один.


В первый раз, когда мама позволила профессору переночевать в Вороньем Гнезде (дело было довольно поздно в пятницу), я спрятался в своей комнате. Чтобы не слышать их смеха и звона бокалов. Мама заглянула ко мне пожелать спокойной ночи, но я сделал вид, что сплю.

Ночью, услышав скрип лестницы, я выполз на веранду. И мой горящий взгляд проследил через занавеску, как мама и профессор прошмыгнули в спальню, заперли дверь и сбросили на пол одежду.

А в углу, неподвижный, невидимый, стоял папа.

Профессор с мамой выпили. Профессор был в игривом настроении. Мама пыталась на него шикать.

Сердце у меня в груди билось, как зверь в клетке, — от ужаса и страшных предчувствий.

В течение нескольких недель я наказывал ее тем, что перестал с ней разговаривать.

Потом были другие игры…


Через полгода после смерти отца мама вышла замуж за профессора. Коллегу и лучшего друга папы. Простите мой несколько натужный смех.

В тот год, когда родился мой сводный брат, мама и профессор продали Воронье Гнездо. Я не стал переезжать к ним. Когда я сказал маме, что буду снимать комнату, мне показалось, что она облегченно вздохнула. Так человек, одолевший самый трудный участок пути, оглядывается назад с чувством выполненного долга. Она начинала жизнь с нуля.

9

Мама и профессор живут на белой кирпичной вилле в Бугстаде. Они называют ее Нижний Хольменколлен. Дом высотой в два с половиной этажа выглядит так, как будто его спроектировали и построили за три недели непрерывной пьянки. За свой проект архитектор получил несколько премий. По мне же, дом — хаос из закутков, спиральных лестниц и потайных шкафов, в которых мама прячет свой арсенал полупустых бутылок. На склоне, обращенном к дороге, в огромных количествах произрастают желтые цветы лапчатки, швейцарский рододендрон, розы Лили Марлен. Но их ароматы перебивает сильный запах гербицидов [Гербициды — химические вещества, применяемые для уничтожения растительности.]. Перед виллой — идеально ровная лужайка. За домом на специально привезенных из Шотландии каменных плитах под навесом стоят качели с подушками такого размера, что в них можно утонуть, огромный гриль, изготовленный одним другом профессора, и фонтан с изображением ангела, который одновременно рыгает и писает и при этом со смехом смотрит в небо. За садом следит садовник, он приходит на виллу каждую пятницу. Тогда же приходят девушки из бюро по уборке помещений. У мамы в этот день много хлопот.

Когда она открывает дверь и видит, что на крыльце стою я, невредимый и веселый (хотя и несколько бледноватый), она всплескивает руками. Я обнимаю ее. Хотя это не в моих привычках. Ласки надо дозировать. Кроме того, я ненавижу запах маминого зубного ополаскивателя, который должен заглушать запах алкоголя в ее дыхании. Мне не особенно хотелось сюда приезжать, но надо было ее успокоить. И напомнить, какой сегодня день.

Кухня светлая и большая. Сосновые половицы перевезены из усадьбы в Хаделанне. Мама варит кофе.

— Будешь чистить рыбу? — спрашиваю я в шутку, глядя на газеты, разбросанные профессором по столу.

Мама пренебрежительно смеется. Она, конечно, готовит сама, но грязную работу за нее делают другие. Она выключает приемник, стоящий на подоконнике. Мама жить не может без передачи «В девять утра». Как и без много другого.

— Ты всегда заставляла других чистить рыбу вместо себя, — произношу я. Это намек. На то, что случилось много лет тому назад. Ей должно быть стыдно.