Но так же, как к вере, историки христианства должны подходить и к сомнению. Глубоко личное отношение к истории христианства свойственно не только верующим, но порой и скептикам. В 1860 г. в ходе одного из первых публичных обсуждений недавно изданной работы Чарлза Дарвина «Происхождение видов» епископ Оксфорда высмеял теорию эволюционного происхождения человека. Сегодня стороны поменялись местами. «Поскольку все мы — люди XXI в., всех нас объединяют достаточно широко распространённые представления о том, что такое хорошо и что такое плохо»  [Из передачи The Religion Report, вышедшей на ABC Radio National. См.: http://www.abc.net.au/radionational/programs/religionreport/the-god-delusion-and-alister-e-mcgrath/3213912.]. Так утверждает Ричард Докинз, самый воинствующий атеист современного мира. В обществе, которое исповедует множество разных религий — и ни одной, заявление о том, что на Западе «достаточно широко распространённые представления о том, что такое хорошо и что такое плохо», основаны прежде всего на христианских идеях и учении, может прозвучать почти оскорбительно. Даже в Америке, где христианство остаётся влиятельной силой, гораздо более активной, чем в Европе, всё больше и больше людей смотрят на древнюю веру Запада как на нечто отжившее, наследие прежних суеверных времён. Подобно епископу Оксфорда, отказывавшемуся верить, что он мог произойти от обезьяны, многие на сегодняшнем Западе не готовы признать, что их ценности, включая даже безверие, уходят корнями в христианское вероучение.

Я утверждаю это достаточно уверенно, поскольку до недавнего времени сам признавал это весьма неохотно. Хотя в детстве мать водила меня в церковь по воскресеньям, а по вечерам я смиренно молился, мне очень рано довелось испытать то, что кажется мне теперь почти викторианским кризисом веры. Я до сих пор помню шок, который пережил, когда на занятии в воскресной школе открыл детскую Библию и обнаружил на первой странице изображение Адама и Евы рядом с брахиозавром. Как бы почтительно я ни относился к библейским историям, в одном, к моему сожалению, я был твёрдо уверен: ни один человек не мог видеть живого зауропода. То, что учитель, казалось, не придавал этой ошибке значения, возмущало и смущало меня ещё сильнее. Были ли в Эдемском саду динозавры? Учитель не знал, ему было всё равно. Тень сомнения поколебала мою уверенность в правдивости того, что учителя говорили о христианской вере.

Со временем сомнения лишь усиливались. Одержимость динозаврами — чарующими, страшными и вымершими — плавно переросла в одержимость историей древних империй. Читая Библию, я восхищался не столько народом Израиля и Иисусом, сколько их противниками: египтянами, ассирийцами, римлянами. Точно так же, хотя я продолжал смутно верить в Бога, мне стало казаться, что боги греков — Аполлон, Афина, Дионис — были более харизматичны, чем Он. Мне нравилось, что они не давали никому законов, не объявляли другие божества демонами и вообще вели заманчивую жизнь каких-нибудь рок-звёзд. Неудивительно, что к тому моменту, как я взялся читать Эдварда Гиббона, автора великой истории заката и падения Римской империи, я готов был согласиться с его интерпретацией победы христианства: что она ознаменовала начало века «суеверий и легковерия»  [Эдвард Гиббон. Закат и падение Римской империи. Гл. XXVIII (Т. 3). Пер. под ред. Г. Залюбовиной. Здесь и далее цит. по: Э. Гиббон. Закат и падение Римской империи. В 7 т. М.: Изд. центр «Терра», 1997.]. Моё детское интуитивное восприятие христианского Бога как хмурого противника свободы и веселья подверглось рационализации. Язычество было повержено, и воцарился боженька со всевозможными приспешниками: крестоносцами, инквизиторами и пуританами в чёрных шляпах. Из мира исчезли цвет и восторг. «Галилеянин бледный, ты победил, — писал викторианский поэт Алджернон Чарльз Суинберн, вдохновившись словами, приписываемыми Юлиану Отступнику, последнему языческому императору Рима, — ты дыхнул — мир стал сер»  [Алджернон Суиберн. Гимн Прозерпине. См.: Swinburne's Collected Poetical Works, 2 vols. London, William Heinemann, 1924. Vol. I, 67 73.]. И я инстинктивно соглашался.

Но за последние два десятилетия мои взгляды поменялись. Свои первые работы на исторические темы я посвятил двум периодам, особенно сильно будоражившим моё воображение в детстве: временам персидских вторжений в Грецию и последним десятилетиям Римской республики. За годы, которые я провёл в компании царя Леонида и Юлия Цезаря, гоплитов, погибших при Фермопилах, и легионеров, перешедших Рубикон, мои детские впечатления лишь усилились: даже подвергнутые детальному научному анализу, Спарта и Рим не потеряли обаяния сверххищников. Как и прежде, они поражали меня — подобно большой белой акуле, тигру или тираннозавру. Но даже самые восхитительные из гигантских хищников по природе своей ужасают. Чем дольше я изучал Античность, полностью в неё погружаясь, тем более чуждой она казалась мне. Я совершенно не разделял ни ценностей Леонида, народ которого практиковал особенно жестокую форму евгеники и обучал юношей убивать по ночам высокомерных «недочеловеков», ни ценностей Цезаря, который, по некоторым свидетельствам, истребил миллион галлов, а ещё миллион поработил. Меня смущали не только и не столько масштабы жестокости, сколько полное отсутствие представлений о какой-либо самоценности бедных и слабых людей. Почему же я находил это неприемлемым? Потому что в том, что касается морали и этики, я вовсе не римлянин и не спартанец. Оттого, что в подростковом возрасте моя вера в Бога ослабла, я не перестал быть христианином. Больше тысячи лет цивилизация, к которой я принадлежу по рождению, оставалась христианской. Представления, с которыми я вырос — о том, как должно быть организовано общество и какие принципы оно должно отстаивать, — не являются наследием Античности и тем более — естественным проявлением «человеческой природы», но свидетельствуют о христианском прошлом моей цивилизации. Воздействие христианства на развитие западной цивилизации оказалось столь глубоким, что мы перестали его замечать. Ведь вспоминают о тех революциях, которые так и не достигли окончательного успеха; наследие победивших воспринимается как нечто само собой разумеющееся.

Задача этой книги — исследовать волны, источником которых было то, что один христианин, живший в III в. от Рождества Христова, назвал «бездной Христа»  [Апокриф «Деяния Фомы». Деяние третье (фрагмент 31). Пер. Е. Н. Мещерской. Цит. по: Е. Н. Мещерская. Апокрифические деяния апостолов. Новозаветные апокрифы в сирийской литературе. М.: Присцельс, 1997. Следует отметить, что Е. Н. Мещерская, автор перевода «Деяний Фомы» с сирийского на русский язык, считает, что слово «бездна» появилось в тексте апокрифа в результате ошибки переписчика. — Примеч. пер.]. Каким образом вера в то, что Сын единого Бога иудеев был до смерти замучен на кресте, распространилась столь широко и господствует столь долго, что мы на Западе в большинстве своём не осознаём, насколько скандальной она когда-то казалась? Что именно сделало христианство столь разрушительной силой? Как эта сила определила мировоззрение латинского христианского мира? И почему на современном Западе, где к религии зачастую относятся скептически, многие институты — со всеми их добродетелями и пороками — остаются по сути своей христианскими?

Это — лучше ведь и не скажешь — «величайшая из когда-либо рассказанных историй».

Древний мир

I. Афины

Геллеспонт, 479 г. до н. э.


В одном из самых узких мест Геллеспонта, пролива, тянущегося от Эгейского моря до Чёрного и отделяющего Европу от Азии, от европейского берега выступает мыс, прозванный Собачьим хвостом. Здесь за 480 лет до Рождества Христова люди совершили было то, что вполне могло показаться чудом, сотворённым каким-нибудь богом. Двойной понтонный мост, протянувшийся от азиатского берега до крайней точки Собачьего хвоста, соединил два континента. Конечно, смирить морские течения столь властным образом мог лишь монарх, располагавший неограниченными ресурсами. Ксеркс, персидский царь, правил крупнейшей империей из всех, что до той поры видел мир. Бесчисленные азиатские орды, населявшие земли от Эгейского моря до Гиндукуша, были подвластны ему. Отправляясь в поход, он мог собрать войско, о котором говорили, что оно до последней капли выпивало целые реки. Едва ли кто-то из видевших, как Ксеркс переходил Геллеспонт, сомневался, что вскоре весь лежащий за проливом континент покорится царю.

Но прошёл год — и от моста не осталось и следа, как и от надежд Ксеркса на завоевание Европы. Он вторгся в Грецию, захватил Афины и сжёг их; но затем удача от царя отвернулась. Поражение на суше и на море вынудило персов отступить. Сам Ксеркс возвратился в Азию. В районе Геллеспонта, где командование было поручено наместнику Артаикту, ситуация складывалась особенно тревожно. Царь понимал, что поражение в Греции сделало его уязвимым. В самом деле, в конце лета 479 г. до н. э. вверх по Геллеспонту устремилась флотилия афинских кораблей. Когда они пришвартовались у Собачьего хвоста, Артаикт сначала забаррикадировался в ближайшем укреплённом городе, а затем после длительной осады бежал в безопасное место в сопровождении сына. Под покровом ночи они вырвались из города, но далеко убежать им не удалось. Отца и сына поймали и в цепях привели обратно на Собачий хвост. Здесь, на самом краю мыса, афиняне пригвоздили Артаикта к столбу и повесили. «А сына его на глазах Артаикта побили камнями»  [Геродот. История, 9. 120. Пер. Г. А. Стратановского. Цит. по: Геродот. История в девяти книгах. Л.: Наука, 1972.]. Сам военачальник умирал гораздо дольше и мучительнее.

Каким именно образом палачи закрепили Артаикта на вертикальном столбе? В Афинах людей, признанных виновными в совершении самых отвратительных преступлений, казнили методом «апотимпанизма»: шею, запястья и локти прикрепляли к доске при помощи кандалов. Но у нас нет оснований предполагать, что для казни Артаикта использовалось именно такое пыточное орудие. В единственном дошедшем до нас описании его казни сказано, что он был прибит к столбу при помощи гвоздей (passaloi)  [Геродот использует слово prospassaleusantes — «прибившие гвоздями». — Примеч. авт.]. Уложив жертву на спину, палачи должны были пронзить этими гвоздями живую плоть, а затем вбить их глубоко в дерево. Когда столб поднимали, чтобы установить вертикально, железо гвоздей стачивало и разрушало кости. Артаикт мог смотреть на то, как его сын превращался в кровавое месиво, а мог поднять взор в небеса — и увидеть кружащихся птиц, готовых выклевать ему глаза. В конце концов, смерть должна была показаться ему избавлением.