И все же мне грех было жаловаться — кошмары пропали, с души ушел тот связанный с ними странный груз, что я носил так долго. Все мое естество будто очистилось: душа, омытая изнутри, ликовала от радости и облегчения, обретя ясность и истинную добродетельность. Но счастье — всегда лишь момент; жившие во мне темные начала вдруг вновь дали о себе знать, стаей голодных волков рванувшись из своих укрытий, куда их загнали насильно; стаей волков, учуявших желанную, изведанную уже разок дичь.

Сны пока еще были слишком слабы, анемичны, чтобы доводить меня до истощения, как раньше. Они не могли отъять у меня память, эмоции, всю тончайшую параферналию [Параферналия (от греч. Παράφερνα) — здесь: совокупность отличительных черт.] личной жизни, дабы на их материале выстроить новые вредоносные формы и вражеские оплоты. Миссис Ринальди была права, называя их паразитами — но лишь отчасти. Она не принимала во внимание (или не желала принимать?), что сновидец тоже может извлекать из них пользу: якшанье с ними сулило совершенно уникальный опыт познания, которого с лихвой хватало, чтобы заполонить и всякую ночь, и пустой сосуд следующего за ней дня. Но эта функция у моих снов отмерла, они больше меня не удовлетворяли — не утоляли разыгравшийся аппетит ко всему абсурдному, жуткому и даже порочному. Видимо, это отсутствие и сказалось на самой природе моих сновидений.

И тогда я вновь окунулся в былой водоворот нервозности и беспокойства. Теперь я научился видеть осознанные сны и выходить за сценарии, навязанные моими паразитами, — переход всякий раз сопровождался появлением густого тумана, обелявшего горизонты каждого нового видения. Туман этот явственно стремился вобрать в себя все, растворяя искристой хлористой взвесью небеса и тверди — он один был ярок, а сны влачили на себе отпечаток серости, ветхости и безыскусной пошлости.

В самом последнем таком сне я бродил среди неких руин, будто восставших со дна океанической бездны. В этом сне, как и во многих ему предшествующих, все выглядело знакомым, хоть при этом и явно чего-то не хватало — быть может, тех полуразрушенных твердынь, что на мгновение вставали перед глазами сразу перед пробуждением? Или тех ларцов, раздутых изнутри, словно утопленники, некой запрятанной в них силой? Со всех сторон меня обступали шифоньеры и шкафы из подсобки миссис Ринальди — но все мои попытки зафиксировать и осознать их образы приводили к тому, что пейзаж сна, словно пожираемый гнилью из самой своей сердцевины, терял остатки четкости, и вскоре я уже бесцельно бродил в искристом клубящемся едком тумане, растворившем все и вся.

И лишь потерявшись в этой мглистой пустоте, я заново обрел истинный смысл моих ночных видений — первичный ужас, заложенный в них. Меня будто сбросили в колодец, где омут снов был пленен; все, что видел я до этого, приносилось лишь слабыми токами, просачивавшимися чрез трещины в его стенах. Не знаю, что это было за место — может, утроба всех сновидений в принципе, некий сновидческий аванпост самой Вселенной, а может… может, просто нутро ларца, припрятанного в доме одной старой женщины. Ведь в ларце том существовало нечто пречистое — некая эфирная жизнь, свободная от пороков физической формы и знания, освобождающая всех к ней причащенных от скверны своей стерильной благодатью.

Именно здесь ощутил я, как границы сна расширяются, достигая безымянных сфер. Именно здесь я обнаружил, что утраченные сновидения поныне живы и здравствуют. Поглощенные этим бесплотным паром, подпитанным взвесью алого вина и моей слюны, они пребывали здесь, изъятые множества невольных хозяев, чьи умы служили им некими съемочными площадками, реквизитными залами для создания пугающих и тревожных образов. Здесь пребывали они, паразиты, заставлявшие сновидцев играть роли одновременно и свидетелей, и соучастников множества наглых хищений воспоминаний, эмоций, личных переживаний. И мотив у всех этих краж был один — создание яркого сна, полного лживой и преходящей неги.

Здесь, в этой кристаллической стерильной тюрьме, сведены они были к изначальным своим состояниям — безвредным абстракциям, безликим и бесформенным пережиткам древности, которые открыла мне миссис Ринальди. Но даже без знакомых мне ярких личин они были узнаваемы, ощутимы по факту присутствия. Я здесь был чужаком, слишком обремененным самостью, вызывающе конкретным — и потому они давили на меня, стремились отсюда вытеснить.

И давление это усиливалось, и лишь ангельская мгла защищала меня от того, что жаждало заполучить мои ум и душу, мое самосознание. Но вместо того, чтобы укрепить оборону, я сдался на милость этой ненасытной осаде, предлагая свое «я» тому, у чего «я» никогда не было, жертвуя все сокровища моей жизни этой своре голодных абстракций.

И тогда бескрайняя белизна взорвалась многоцветьем бесчисленных лиц и форм, и пустое небо вдруг стало судорожно сочиться ярчайшими радугами, и так — до тех пор, пока все нутро светоносного колодца не заполнилось густым исступленным хаосом. Все цвета поспешили слиться в один — цвета лишенной разума ночи древних времен. И я, чувствуя, как тону в этом мраке, отчаянно закричал…

…и проснулся.


На следующий день я стоял на крыльце дома миссис Ринальди и наблюдал, как мать мучает дверной молоток. Старуха не спешила открывать, но нервная тень в окне, запримеченная нами ранее, выдала ее присутствие в доме. Наконец дверь таки отворилась, но открывшая ее предпочла не выходить, оставшись по ту сторону.

— Ведите своего ребенка домой, миссис, — обратился к нам ее голос. — Ничего тут уже не поделаешь. Я ошиблась в нем.

Мать что-то сбивчиво стала объяснять про «возобновление болезни», даже потянула меня за руку внутрь, но голос остерег ее:

— Не входите. Негоже вам сюда входить, да и я сейчас не в лучшем виде.

Гостиная, какой я увидел ее с порога, катастрофически переменилась — ее хрупкое былое равновесие кануло без остатка, уступив разобщению, разъединению, расстройству. Нарушились пропорции, умерла гармония — я как бы наблюдал комнату в кривом зеркале, смотрел сквозь мутное стекло.

Потом, лишь мельком, я увидел и саму миссис Ринальди. Ее некогда бледное лицо позеленело, желтоватыми стали слезящиеся глаза — теперь в старухе было что-то от заживо гниющей рептилии. Едва рассмотрев ее, мать сразу умолкла.

— Ну теперь-то вы уйдете? — спросила миссис Ринальди. — Раз уж я даже себе не могу помочь, как я помогу вам? Ты все понимаешь и сам, мальчик. Все эти годы сны меня не трогали. Но ты с ними уже повстречался — я-то знаю. Я ошиблась в тебе. Ты позволил им отравить моего ангела. Это был ангел, понимаешь теперь? Свободный от тягот мыслей и сновидений. А ты заставил его думать и видеть сны, и теперь он умирает — не как ангел, но как дьявол. Хочешь увидеть, что с ним стало из-за тебя? — Она махнула скрюченной рукой на лестницу, что вела в подвал. — Да, теперь он там — ларец больше не вмещает его. Он обрел тело дьявола и на своих дьяволовых ногах уполз туда, в подпол. Он видит сны, и они его убивают. И я теперь тоже вижу сны — и они убивают меня.

И миссис Ринальди подалась вперед, ко мне. Цвет ее глаз и лица стал меняться. Не знаю, чем бы все кончилось, не схвати мать меня за руку и не потащи прочь. Я обернулся лишь раз — старуха застыла в дверях, показывала на меня трясущимся пальцем и кричала:

— Дьявол! Дьявол! Дьявол!

Вскоре до нас дошло известие о смерти миссис Ринальди. Как она сама и предсказывала, сны-паразиты убили ее, хотя соседи все как один заявляли, что ее сточил осложненный рак. А еще ходили слухи о том, что в доме была еще одна жилица, преставившаяся вскорости после ухода самой Ринальди. Об этом я узнал от одноклассников — хоть родители и строго-настрого запретили им ходить туда, они якобы пробрались в дом «старой ведьмы» и там своими глазами увидели «мерзкую голую тварь, расхристанную, словно куча жуть каких грязных мокрых тряпок».

Но мне она снилась. Мне даже снились ее сны, я видел, как они растащили каждую ангельскую частицу этого чудесного создания, увлекая их во тьму первозданных времен. А потом кошмары ослабели — так было и будет всегда, ведь мой мир им нужен не постоянно — мою жизнь они постепенно растворяют в своей.