На следующее утро нас отвезли на железнодорожный вокзал Гаваны; мы взяли билеты до Батабано и скоро по камино де хиерро [Железная дорога (исп.)] уже двигались среди таких природных сцен, которые заставляют всегда держать раздвинутыми занавеси на окнах.

У уроженца севера, оказавшегося в поезде среди тропической природы, всегда возникают гротескные мысли. Пар, этот символ современной цивилизации, кажется неуместным среди пальм. И когда смотришь, как он вьется среди пальмовых листьев, поневоле возникают мысли о святотатстве. Железный конь несется по первобытному лесу, пар из его ноздрей поднимается среди ветвей величественных фиговых деревьев, испанских кедров и красного дерева. Иногда в вагоне становится темно, словно поезд проходит через туннель. Выглянув в окно, вы видите мощные стволы, переплетенные лианами, словно оснасткой корабля. Множество великолепных орхидей, усеянных цветами; часто они так близко к окну вагона, что можно дотянуться до них ручкой зонтика. Или просто протянуть руку и нарвать букет, за который в Ковент Гардене заплатили бы бешеные деньги.

Наконец мы добрались до конечного пункта — вокзала Батабано.

* * *

В городе мы оставались недолго. Дон Мариано накануне прислал распоряжение, поэтому нас ждал экипаж для багажа и оседланные лошади для нас самих.

Сев верхом, мы выехали и сразу оказались окруженными дикой тропической природой — девственным лесом, которого не касался топор лесоруба; над нашей тропой ветви деревьев образовали арку, а гладкие стволы пальм напоминали колонны большого храма, купол которого — из причудливых узоров листвы.

Иногда лес прерывался, и мы на мгновение видели море и берег — полоски пляжа, с песком, похожим на серебряные опилки, смешанные с золотой пылью, усеянные раковинами всех цветов радуги. Были и кораллы, красные, как губы Энграсии; раковины-жемчужницы, выбеленные до белизны ее зубов. Но потом тропа снова погружалась в тень, темную, как ее волосы, и в этой тени мелькали огоньки — большие кокуйос [Светлячки (исп.)], символизирующие взгляд ее глаз.

Наконец показался и дом — жилище дона Мариано. Не маленькая хижина — богио, как он скромно ее охарактеризовал, а внушительный особняк, с большими воротами, с ведущей от них аллеей из двойного ряда пальм.

Я увидел первоклассную кофейную плантацию с сотнями рабов, трудившихся на полях.

* * *

Шесть дней прожил я в раю. Бродил с ружьем по тропическому лесу или собирал раковины на берегу прекрасного Карибского моря. Ездил верхом по кафетал [Кофейная плантация (исп.)] в сопровождении владельца, который красноречиво описывал достоинства своих растений. Еще приятнее были прогулки с его прекрасной сестрой в тени апельсиновых деревьев и пальм. Мы слушали воркование голубей, песни кубинского соловья и крики красного кардинала; но слаще птичьих песен был голос Энграсии Агуэра.

Однако никогда этот голос не звучал слаще, чем на шестой день, когда мы вдвоем шли по лесу. Я был влюблен всей глубиной души; если страсть останется безответной, она поглотит меня. И я собирался признаться в своей страсти, несмотря на все опасения. Вскоре мне предстоит вернуться в Гавану. Уеду ли я полный счастья или с разбитым сердцем? Я должен знать.

Час казался благоприятным; к тому же произошло событие, которое можно истолковать как счастливое предзнаменование. С нашей тропы вспорхнули два паломитас, прекрасных маленьких кубинских голубя. Они отлетели недалеко, сели на ветку рядом друг с другом и продолжали ворковать и целоваться. Наше появление их как будто не испугало, и они не собирались улетать; они продолжали ласкать друг друга, пока мы не оказались так близко, что едва ли не могли их коснуться. Они как будто почувствовали, что мы тоже влюблены.

Мы остановились и смотрели на красивых птиц, символ чистой страсти.

— Видите этих голубей, сеньорита? — спросил я. — Что вы о них думаете?

— А вы?

— Я хотел бы быть одной из них.

— Какое странное желание — хотеть стать паломита!

— Но только при условии, что кто-то станет голубкой.

— Кто?

— Донья Энграсия Агуэра.

Она покраснела, но ничего не ответила. Я решительно продолжал. Не время говорить загадками.

— Энграсия, ту ми кверас?

— Йо те кверо [Энграсия, вы меня любите? — Люблю. (исп.)], — услышал я ответ, тоже без попытки утаить что-то.

Руки наши соединились; пылающая щека коснулась моей груди, позволив мне прижаться губами к губам слаще меда Хиблы [Город в Сицилии, в древности славившийся своим медом]!

* * *

Седьмой день моего пребывания на плантации должен был стать последним: дело, которым я так долго пренебрегал, требовало моего возвращения в Гавану. Я хотел в этот день совсем отказаться от охоты, но хозяин предложил мне поохотиться на фламинго.

Мы уже собирались выступить, когда к дому подскакал всадник; он отвел дона Мариано в сторону и что-то ему сказал. Говорил он негромко, но судя по его виду и возбужденным жестам, я понял, что дело серьезное. Как только разговор кончился, всадник повернул лошадь и ускакал. Дон Мариано, подойдя ко мне, сказал:

— Сеньор, мне очень жаль, но я не смогу пойти с вами. Меня неожиданно вызывают в другое место; но пусть это не мешает вашему развлечению. Гаспардо отведет вас туда, где водятся фламинго; и вы сможете подстрелить, сколько захотите, и без моего участия. Я вскоре вернусь, и мы вместе пообедаем. Так что теперь адиос. Хаста ла тарде [до свидания. До вечера (исп.)].

С этими словами он сел верхом и торопливо уехал.

Такое изменение программы и неожиданный отъезд хозяина не показались мне чем-то необычным. Я даже догадывался о причине. Не впервые видел я незнакомцев в его доме, они торопливо приходили и уходили. Что это, как не «Куба либре»?

Поэтому эксцентрическое поведение хозяина не удивило меня в то утро, как не удивляло и раньше. Но когда мы выезжали, что-то подсказывало мне, что приближается опасность, что в атмосфере «вечно верного острова» накапливается электричество, готовое разразиться ужасной бурей; а молниями этой бури будут горящие дома, ее громом — рев пушек, а дождем — алая кровь.

Испытывая это неприятное предчувствие, которое никак не мог объяснить, я потерял всякий интерес к охоте и даже собирался совсем отказаться от нее. Пребывание в доме казалось мне гораздо более привлекательным.

Но тут мне пришло в голову, что дону Мариано покажется странным, если я останусь в доме в его отсутствие; тем более что он видел меня верхом и готовым к отъезду. Он еще не знал о нежных отношениях, установившихся между мной и его сестрой.

Соображения деликатности решили дело: пришпорив лошадь, я двинулся вперед в сопровождении Гаспардо.

Этот Гаспардо — человек необычный и заслуживает описания. Не простой раб, а «касадор» [Охотник (исп.)] плантации; в его жилах смешивалась кровь европейская, эфиопская и индейская, и вдобавок еще и немного дьявольской для остроты. Тем не менее это был добрый парень, богобоязненный — по-своему, но не боявшийся никого из людей. У меня были доказательства его храбрости и мужества.

По пути мы заметили всадника, двигавшегося в том же направлении, что и мы сами. Но мы его не догнали. Не успели. Он свернул на боковую тропу и почти сразу исчез из вида.

Своеобразная личность, судя по беглому взгляду, который я успел на него бросить; модно одетый в расшитую бархатную куртку и брюки из того же материала с разрезами по швам, перепоясанный алым шарфом, со свисающими концами. На боку сабля в ножнах, звякающая о шпоры. На спине короткое ружье, а в одной руке гитара.

Все это я увидел за один взгляд; увидел и его лицо, когда он оглянулся. Лицо производило неприятное впечатление.

— Кто это, Гаспардо?

— Всего лишь годжиро.

— Годжиро? А кто это такой?

— Парень, который весь день пьет, а всю ночь танцует. Но у которого ничего нет, кроме одежды, что на нем, и лошади под ним; часто и этого не было бы, если бы он расплатился с долгами. Обычно и лошадь, и седло краденые; скорее всего так и у того парня, который только что ускользнул от нас. Бьюсь об заклад, Рафаэль Карраско раздобыл свою нечестным путем!

— Его зовут Рафаэль Карраско?

— Да, сеньор; и вблизи Батабано не встретишь большего негодяя. Дон Рафаэль, как он себя называет, — все равно что дон Дьявол. Он часто приходил к нам, пока хозяин ему не запретил.

— А почему запретил?

— Кабальеро, если обещаете не выдавать меня…

— Обещаю. Можешь говорить без страха.

— Ну, Карраско был очень дерзок — только подумать! — Он попытался ухаживать за сеньоритой.

— Правда? — Я неожиданно заинтересовался. — А как именно? Расскажи подробней.

— Что ж, сеньор. Однажды у нас была фиеста, и он захотел спеть. Должен сказать, что хоть он и негодяй, но поет хорошо и на гитаре играет тоже. Большинство годжирос это умеют; и они сами сочиняют свои песни. И вот этот джентльмен спел несколько строк — он сказал, что сам их сочинил, — с похвалами сеньорите, описывал ее прелести и, как говорят, слишком вольно. Потом пел о том, как он ею восхищается. И с ним был покончено. Дон Мариано очень рассердился и приказал больше никогда не впускать его в дом.