Трент Далтон

Мальчик глотает Вселенную

Маме и папе.

Джоэль, Бену и Джесси

Мальчик пишет слова

А в конце — мертвый синий крапивник.

— Ты видел это, Дрищ?

— Видел что?

— Ничего.

А в конце — мертвый синий крапивник. В этом нет никаких сомнений. А в конце. Да, точно. Мертвый. Синий. Крапивник.


Трещина в лобовом стекле Дрища выглядит как высокий безрукий хоккеист, присевший в реверансе. Трещина в лобовом стекле Дрища выглядит, как сам Дрищ. Его «дворники» выскребли мутную дугу в застарелой грязи на моей пассажирской стороне. Дрищ говорит, что хороший способ для меня запоминать мелкие подробности моей жизни — это связывать моменты и зрительные образы с теми предметами на моей персоне или в обычной жизни наяву, которые я часто вижу, обоняю или трогаю. Нательные вещи, постельное белье, кухонные принадлежности. Таким образом, у меня будет два воспоминания о любой подробности по цене одного. Так Дрищ победил Черного Питера. Так Дрищ выжил в Дыре. Все имело два значения: одно там, где он был тогда — камера Д-9, второй отряд, тюрьма Богго-Роуд, и другое в той безграничной и незапертой Вселенной, простирающейся в его голове и сердце. Ничего здесь, кроме четырех зеленых бетонных стен, кромешной тьмы и его одинокого неподвижного тела. В углу стальная кровать с железной сеткой, приваренная к стене. Зубная щетка и пара тряпочных тюремных тапочек. Но чашка прокисшего молока, просунутая через прорезь в двери камеры молчаливым тюремщиком, уносила его туда, в Ферн-Гроув, в 1930-е годы, где он был долговязым молодым батраком на молочной ферме на окраине Брисбена. Шрам на предплечье стал порталом к катанию на велосипеде в детстве. Веснушка на плече была червоточиной, ведущей к пляжам Солнечного побережья. Одно прикосновение к ним — и он исчезал. Сбежавший заключенный, остающийся в камере Д-9. Симулирующий свободу и никогда не убегающий, что было так же хорошо, как и раньше — до того, как его бросили в Дыру, — когда он был по-настоящему свободным, но всегда в бегах.

Дрищ касался гор и долин из суставов своих пальцев, и они забирали его туда, к Золотому берегу, доводили до Спрингбрукских водопадов, и холодная стальная рама тюремной кровати в камере Д-9 становилась размытым известняковым камнем, а ледяной тюремный бетонный пол превращался в теплую летнюю воду, в которую можно опустить пальцы ног. Дрищ дотрагивался до своих растрескавшихся губ и вспоминал, что чувствовал, когда нечто такое мягкое и совершенное, как губы Ирен, касалось их, и как она отпускала все его грехи и успокаивала всю его боль одним умиротворяющим поцелуем, отмывала его дочиста, словно водопад, белыми струями разбивающийся о его голову.

Я более чем обеспокоен — оттого, что тюремные фантазии Дрища становятся моими. Ирен, лежащая на мокром и мшистом до изумрудности валуне, голая и светловолосая, хихикающая, как Мэрилин Монро, запрокинувшая голову, свободная и могущественная, повелительница Вселенной любого человека, хранительница снов, видение там, чтобы держаться здесь, позволяющее лезвию тюремной заточки подождать еще один день. «У меня был взрослый ум», — всегда говорит Дрищ. Вот так он победил Черного Питера — подземную камеру-изолятор тюрьмы Богго-Роуд. Его бросили в этот средневековый ящик на четырнадцать дней во время летней жары в штате Квинсленд. Ему дали полбуханки хлеба на две недели. Ему дали четыре, может быть, пять кружек воды.

Дрищ говорит, что половина его товарищей по Богго-Роуд отбросили бы копыта уже через неделю в Черном Питере, потому что половина обитателей любой тюрьмы, да и любого крупного города мира, если уж на то пошло — состоит из взрослых мужчин с мозгами детей. Но взрослый ум может вывести взрослого человека откуда угодно. В Черном Питере была колючая циновка из кокосового волокна, на которой он спал, размером с половичок для входной двери, длиной где-то с берцовую кость Дрища. Каждый день, рассказывает Дрищ, он лежал на боку на этой циновке, подтянув колени высоко к груди, закрывал глаза и распахивал дверь в спальню Ирен, проскальзывал под белую простыню Ирен, нежно прижимался к ее телу, обнимал правой рукой ее фарфорово-белый живот и оставался там — все четырнадцать дней.

— Свернулся, как медведь, и впал в спячку, — говорит он. — Стало так уютно там в аду, что я даже не хотел вылезать обратно.

Дрищ говорит, что у меня взрослый разум в теле ребенка. Мне всего двенадцать лет, но Дрищ считает, что я могу вынести тяжелые истории. Дрищ считает, что я должен выслушать все тюремные истории об изнасилованиях мужчин и о людях, которые вешались на скрученных простынях, глотали острые куски металла, чтобы разорвать свои внутренности и гарантировать себе недельные каникулы в солнечной Королевской Брисбенской больнице. Я думаю, иногда он заходит слишком далеко с подробностями — кровь, брызжущая из изнасилованных задниц, и тому подобное.

— Свет и тень, малыш, — говорит Дрищ. — Ни от света, ни от тени не убежишь.

Мне нужно услышать истории о болезнях и смертях там, внутри, чтобы понять значение тех воспоминаний об Ирен. Дрищ говорит, что я способен вытерпеть жесткие рассказы, поскольку возраст моего тела ничего не значит по сравнению с возрастом моей души, предполагаемые границы которого он постепенно сузил — где-то между «слегка за семьдесят» и старческим маразмом. Несколько месяцев назад, сидя в этой же самой машине, Дрищ сказал, что с удовольствием сидел бы со мной в одной камере, потому что я умею слушать и помню то, что услышал. Одинокая слеза скатилась по моему лицу, когда он оказал мне эту великую честь — быть его соседом.

«Внутри слезы ни к чему», — сказал он. Я и не понял, где это «внутри» — в тюрьме или внутри себя.

Я плакал наполовину от гордости, а наполовину от стыда, потому что я недостоин. Если слово «достоин» вообще годится употреблять парню, с которым можно вместе мотать срок.

«Прости», — сказал я, извиняясь за слезы.

Дрищ пожал плечами.

«Там осталось больше, чем вытекло», — сказал он.

А в конце — мертвый синий крапивник. А в конце — мертвый синий крапивник.


Я запомню радугу старой грязи, размазанной по лобовому стеклу Дрища, связав ее с полоской на ногте моего левого большого пальца, похожей на восходящую молочно-бледную луну. И отныне всегда, когда я взгляну на такую бледную луну, — я буду вспоминать тот день, когда Артур «Дрищ» Холлидей, величайший беглец из всех когда-либо живших, чудесный и неуловимый «Гудини из Богго-Роуд», учил меня — Илая Белла, мальчика со старой душой и взрослым умом, главного кандидата в сокамерники, не способного сдержать слез, — водить его ржавую темно-синюю «Тойоту-Лэндкрузер». Тридцать два года назад, в феврале 1953 года, после шестидневного судебного разбирательства в Верховном Суде Брисбена, судья по имени Эдвин Джеймс Дротон Стэнли приговорил Дрища к пожизненному заключению за жестокое избиение до смерти таксиста Атола Маккоуэна рукояткой пистолета «Кольт» 45-го калибра. Газеты всегда называли Дрища «убийцей таксиста».

Я зову его просто своим нянькой.

— Сцепление, — говорит он.

Левое бедро Дрища напрягается, когда его старая загорелая нога, морщинистая от семисот пятидесяти линий жизни, потому что ему может быть и семьсот пятьдесят лет, выжимает сцепление. Старая загорелая левая рука Дрища переключает передачу. Самокрутка со столбиком серого пепла ненадежно держится в уголке его губ.

— Нейтра-а-алка.

Через трещину в лобовом стекле я вижу своего брата, Августа. Он сидит на нашем заборе из коричневого кирпича и пишет историю своей жизни, указательным пальцем правой руки вырисовывая слова в воздухе плавным курсивом.

Мальчик пишет в воздухе.

Этот мальчик пишет в воздухе так же, как Моцарт играл на пианино, по словам моего старого соседа Джина Кримминса — будто аккуратно упаковывая каждое слово в посылку и отправляя за пределы своего занятого ума. Не на бумаге, в блокноте или на пишущей машинке, а в воздухе, в невидимом веществе, существование которого есть великий акт веры, веществе, о котором вы и не подозревали бы, если бы оно иногда не превращалось в ветер, дующий вам прямо в лицо. Заметки, размышления, дневниковые записи — все это писалось в прозрачном воздухе, вытянутый указательный палец рассекал воздух и ставил точки, записывая слова и фразы в никуда, как будто Август просто хотел выкинуть это из головы, но ему нужно было, чтобы его история хорошенько, навсегда растворилась в пространстве, пока он обмакивал палец в невидимый стакан нескончаемых чернил. Слова ни к чему внутри. Им всегда лучше снаружи, чем внутри.

В левой руке он сжимает принцессу Лею. Этот парень никогда не отпускает ее. Шесть недель назад Дрищ взял Августа и меня посмотреть все три фильма «Звездные войны» в автомобильном кинотеатре в Йетале. Мы вглядывались в далекую-далекую галактику с заднего сиденья «Лэндкрузера», положив головы на надутые пакеты из-под вина, которые в свою очередь опирались на старый, воняющий мертвой кефалью котел для крабов, пристроенный Дрищом в задней части рядом с ящиком для снастей и древней керосиновой лампой. В ту ночь над юго-восточным Квинслендом было так много звезд, что когда «Тысячелетний сокол» полетел к краю экрана, мне на мгновение показалось — он может просто вылететь в наши собственные звезды и на сверхсветовой скорости улететь в Сидней.