Ульяна Гамаюн

Ключ к полям

Предисловие

Вне всякого сомнения, «Ключ к полям» — удивительный, ошеломляющий и глубокий роман, который сразу займет особое место в современной русской литературе. Это тем более удивительно, что он создан совсем молодым автором. Здесь неожиданно приходит на ум сравнение с явлением молодой Франсуазы Саган, с ее знаменитым романом «Здравствуй, грусть!» Но какая пропасть отделяет эти две книги! Я думаю, сравнение идет в пользу Гамаюн по крайней мере ее роман выигрывает в плане глубины и духовного видения. На этой книге лежит легкая тень Серебряного века, но что еще более интересно — «Ключ к полям» — единственное произведение в русской литературе, имеющее некоторое сходство с латиноамериканским романом. Я имею в виду принцип гиперболизма, который блестяще представлен в романе Ульяны Гамаюн.

Вместе с тем это подлинно русская литература.

Боль, драматизм и нечто необъяснимое лежит в основе этой книги. И символизм в тексте убедителен и страшен. Сочетание духовной глубины и философичности с ярким, чуть-чуть сюрреальным сюжетом делает этот роман уникальным явлением.


Юрий Мамлеев

ASA NISI MASA

Улыбайтесь, девочки.

Миссис Беннет

Никто не знает, откуда они прилетают. Ветер, их приносящий, не имеет имени.

Это случается не в марте, а как-то вдруг, с бухты-барахты, в самом конце июня. Точную дату установить невозможно: смешиваясь с настырным тополиным пухом, ладошки долго, иногда до самой зимы, остаются незамеченными. Узнать их, как-то выделить или выдернуть из мягкого тополиного ада — задача не из простых; большинство идет к этому всю жизнь, долгие годы посвящая погоне за неуловимым пухом. Вынужденные довольствоваться крохами из учебников и таких же коротеньких, как объект изучения, работ энтузиастов, мы знаем ничтожно мало: что ладошки (лат. manticora), в отличие от белого тополя (лат. populus alba), повадки имеют загадочные, размеры самые непредсказуемые, окраску неоднородную — от белого к фиалковому в сердцевине; что они тепло— и светолюбивы, влаго-, морозо— и ветронеустойчивы (да и вообще — неустойчивы), растрепанны, на поверхности воды держатся плохо, ассимилируют неумело и невпопад, в настырном рое тополиного морока держатся обособленно, помалкивают, таращат на вас глаза, имеют лиловатые, плохо развитые крылья, и хоть кренятся, тангажируют, рыскают и летят пластом вместе со всей популо-альбиносовой стаей, проделывают все это нехотя, из-под палки, с той особой сахарной ленцой, которая и составляет главную прелесть ладошек. Мимикрия, как и многое другое, не является их сильной стороной (особенно сложно дается им полет пластом). Численность представителей рода, как можно было догадаться, крайне низкая — щепотка соли на кастрюлю воды. К основным лимитирующим факторам исследователи относят деятельность человека, в частности, свою собственную исследовательскую деятельность.

Происхождение ладошек туманнее, чем происхождение Вселенной. Как и когда, какой взрыв породил их трепетную душу? Из какого эфира сотканы, какими невидимыми крючками сцеплены эти существа? Ответа нет даже у маститых апологетов пуха.

Детство ладошек мимолетно, возмужание — ветрено, смерть — молниеносна. Вы никогда не встретите их в темных лабиринтах храма науки, а если и встретите, ни за что не догадаетесь о подвохе. А если, к примеру, вам случится, устроившись на карнизе, заглянуть однажды поутру в аудиторию, то ни зоркий глаз ацтека, ни тонкое обоняние Патрика Зюскинда не укажут вам среди трех десятков голов ту самую. И когда вы, помахивая павлиньим хвостом, не солоно хлебавши отчалите восвояси, она только улыбнется, не поднимая пушистой головы — единственная, от кого не ускользнули ваши трюки, — и станет с еще большим вдохновением дорисовывать чудовищную волосину на бородавке доцента в тетради по вариационным методам.

Поначалу ладошки ничем не отличаются от своих вполне благополучных однокурсниц, как те зеленоглазые малыши, которых оставляют женщины-фейри взамен украденных детей. Немножко диковаты, немножко задумчивы, но в общем — ничего особенного. Юность мчится по дорогам, жажда света и знаний лавровым венком маячит вдали, а стрекозиные крылья, липкие и слабые, как весенние листочки, тихо дышат под плотной одеждой. Жизнь струится свободными складками, ничто не давит, не поджимает, не висит монолитной глыбой над головой, и собственная тень, удлиненная осенним солнцем, смотрится грациознее, чем прерафаэлитская дама sans merci. А то, что они разглядывают крыши домов и уморительный профиль лектора на стене с большим интересом, чем прописные истины в конспекте, пока сходит им с рук.

Проходит года два-два с половиной, прежде чем ладошки начинают чувствовать странное, тягучее беспокойство и боль между лопатками. Они бледнеют, покрываются пятнами, трещат по швам. Их тошнит на лекциях, в спортивном зале и в парке на лавочке. Часами наблюдают они, как полощется на ветру грязная занавеска. Все говорят ладошке, что она спит с открытыми глазами, и начинают ее тормошить, чтоб проснулась. Посреди контрольной на нее вдруг накатывает зыбкая, как лицо под вуалью, строчка или меткая фраза, а под фризом из теоремы о необходимом и достаточном условии существования определенного интеграла проступает, как живое, лицо преподавателя, и кажется — сама жизнь, нахлобучив шутовской колпак, задорно подкатывает алый шар к ладошкиным ногам.

Потоптавшись у зеркала, она обнаруживает крылья: ломкие, лишенные даже намека на спасительный хитин, они топорщатся и выпирают, как пружины из старого дивана; никакой одежи не напасешься, вздыхает бабушка, глядя, как по дому бродит горбатая Офелия, Квазимодо с увядшими маргаритками в волосах. Конспекты захлопываются, книги пылятся в темных библиотеках, и ладошка, подперев щеку, долго смотрит на легкое сахарное облачко, и кажется ей — вот сейчас, сию минуту откроется истина, и все изменится.

Но истина не открывается. Иногда, замерев перед зеркалом в сумрачном холле, она удивленно разглядывает потертое трико, которое давно уже, сама того не замечая, носит. И вот тут-то, тут-то… Многие улетают. Вертлявые травести, маленькие пушистые Икары с крыльями стрекозы взмывают к свету и, больно стукнувшись о раскаленную лампочку, падают в море, так и не осознав, для чего этот свет им был нужен. Другие затихают и, убаюканные собственной тоской, вяло покусывают гранит науки. Отчего, почему так произошло, кто, каким ветром, каким пряником заманил их сюда, наивных циркачек в ярком тряпье, кто сбил, запутал? А, что говорить… Подходит к концу пятый курс, звездный шатер сматывают в трубочку, и грустные циркачки, выйдя на порог альма-матер, соскакивают с потрескавшихся ступенек на алые шары, пять лет подраставшие на старой клумбе.

Говорят, сиденье Фортуны — круглое, сиденье Доблести — квадратное. Доблесть, свернувшая на перепутье как раз туда, куда нужно, с горящими глазами продолжает триумфальное шествие навстречу славе, богатству и корпоративным вечеринкам. Квадратное сиденье возносит своих наездников на вершины успеха, пониже или повыше — каждого по заслугам. А Фортуна… Фортуна, видимо, не любит, когда садятся ей на хвост. Те несчастные, что улетели на шаре, так или иначе обречены. Многие, не пролетев и сотни метров, падают на крыши банков и там, среди бумаг, на солнцепеке, в безводной пустыне, оканчивают свои дни; другие, приземлившись на топкой почве софтверных компаний, умирают быстрой, но мучительной смертью; третьи, отлетев дальше всех, привязывают свои шары к дымоходам бутиков, продуктовых супермаркетов, кафе, кинотеатров и бесследно исчезают в ворохе тряпья, поп-корна и банановой кожуры.

Пьеса разыгрывается с такой быстротой, что и говорить об этом не стоило бы, но иногда, по странному стечению обстоятельств, по причуде все той же Фортуны, которая являет свету младенцев с пятью головами и вообще выкидывает такие коленца, что закачаешься, горстка пушистых однодневок умудряется прожить немного дольше отпущенного. Высвободившись из липких объятий офиса, они забираются на крышу, где лежит сдутый красный шар, подходят поближе к краю и, раскинув руки, отчаянно хлопая мятыми крыльями, худенькие, в линялом трико, улетают вместе с тополиным пухом.

Ветер, их уносящий, не имеет имени. Никто не знает, куда они улетают.

Зеленый белый конь

Бабушка может за меня поручиться.

Алиса

Старомодный обычай эти рекомендательные письма. Прямо-таки допотопный. У меня, к примеру, никаких рекомендаций нет. Я так им и сказала, когда они, чирикая, всей стайкой навострив носы, подбирали с полу и вежливо подавали мне сумку, сдутый шар зонта, две подтаявших конфеты, деревянную подковку на веревочке и старую тетрадь по С++, где на развороте красуется наполовину замазанный маркером, одноусый и одноглазый, как пират, проф. Ежевский А.И. (все это посыпалось с хрустальным звоном на пол, когда я искала диплом).

Я ожидала чего-нибудь в этом роде еще вчера, когда рискнула потревожить располневший на заслуженной пенсии томик Страуструпа. На диване, в мозаике из цветастых подушек, уже дожидались старого знакомого одноусый конспект, салатовый маркер и черновые обрывки щедро иллюстрированной дипломной работы. Устроившись между ними, я полюбовалась вихром морской волны на обложке, прочла все Бьярновы предисловия и, вдохновившись напутствием Бильбо и Моржа (тут же, в предисловиях), окунулась в наполовину забытые бирюзовые бездны. В холодном сиянии пенных волн проступали массивы, за ними поблескивал хитрый профиль структур с указателями, змеились пестрыми лентами строки, еще глубже, в тени проплывающих мимо полосатых, с золотистыми жабрами функций, громоздились файлы и совсем уж на глубине, в Марианской впадине книги, ленивым малахитовым глазом мерцали классы, шаблоны, динамические структуры, а дальше все меркло. Видение было ярким и лучистым, знания легко входили в ножны и были остры, как никогда, и все Бьярновы заморочки, припудренные восторгом узнавания, казались наивными, как «Hello, world!» в «первой написанной вами программе».

В пятом часу утра, когда разомлевшие комары забылись тяжелым сном, а холодок с балкона смешался с первыми птичьими всхлипами, я была на первом абзаце главы о хэш-мэпе: его-им-их определение алыми буквами запечатлелось в моем ватном обескровленном мозгу. На втором абзаце я спала, как сурок.

Утром (то есть пару мутных часов спустя) стало ясно, что собеседование вылетает в трубу. Читать и даже просто думать о С++ было невыносимо. Страуструпа вежливо препроводили на полку; черновики с хриплыми выкриками влезли в забитый под завязку ящик стола; конспект, взмахнув крылом, скрылся в сумке и там обиженно бурчал до самого вечера. Совесть моя была как будто чиста, по крайней мере, это бумажное бурчание в ней ничем не отозвалось, и краски свободного мира взметнулись вслед за красками летнего дня.

Вечером, по дороге на казнь, я послушно достала конспект, в надежде растормошить залежи своих не поддающихся огранке знаний. Итак, сортировка. Впрочем, вряд ли такую чепуху будут спрашивать. Хорошо, тогда в общих чертах. Вспомни, что говорили на лекциях, не все же время ушло на недоусые портреты? Три маленьких Франкенштейна беспокойно заерзали в мозгу: «отделяйте мух от котлет» (заповедь ООП?), «это ваша, программистская, кухня» и еще почему-то «класс circle». Образ мух с котлетами на круглой программистской кухне привел меня в еще большее замешательство, и, махнув на них рукой, я всю оставшуюся дорогу бездумно пялилась в окно — там плыли каштаны, пыльные и безучастные.

Потом я мучительно долго бродила в поисках «молодой, динамично развивающейся компании» (очень вежливая, очень безголовая девица по телефону сказала, что дороги не знает, что «меня туда привозили на такси»): вдоль забора, меж гаражей, поворот налево или направо, а потом, оставив девятиэтажки по левую, а также по правую руку, все время прямо, к одному из освещенных окон первого или второго этажа, сворачивая только тогда, когда назреет в том необходимость. Петляя морскими узлами, я забралась в какую-то глухомань с черными расходящимися тропками, готическими башенками и ехидным рычанием за стрельчатой оградой. Призрачность поисков сгущалась в воздухе вместе с лиловыми сумерками. Вот тут-то мое привидение с моторчиком и выставило кокетливый пудреный носик наружу: гнилой фонарь, воротца, покатая плитка шоколадного порожка, с которого весело летят, поскользнувшись, морозным январским вечером молодые динамичные, веселые лакричные, не в меру симпатичные, довольные жизнью программёры.

На сайте компании, в «контактах», все желающие могли удостовериться в грандиозности замысла и перспективности роста. На полстраницы фото парадного входа: хрустальное крылечко, зыбкий, лихо заломленный козырек, кованая бровь вензелей над неприступной дверью в храмину. Вокруг все чинно, прилизано и заляпано тюльпанами — Голландия во внутреннем кармане, у сердца. Дальше — вид стеклянного ларца изнутри: на зверски начищенном полу — бадейка с чем-то сравнительно вечнозеленым; рядом жмется одинокий, никому не предназначенный диванчик-старая дева, под локтем у него — журнальный столик с россыпью журналов (тоже пустоцвет), и над всем этим сверкающим великолепием, от которого хочется умереть или сойти с ума, парит и переливается мраморная лестница. Затем каскадом, напирая друг на дружку, нечто вроде красного уголка — серия фоток «наши программисты»: досадливо прячутся за мониторами, горбятся в креслах-вертушках (на переднем плане — чей-то мышиный хвостик, мужской), тоскливо, в тоскливой столовой, жуют щедро сдобренные кетчупом сосиски и, наконец, в самом низу страницы, завершающим аккордом: с клоунскими носами, в колпаках и с шариками празднуют чью-то «днюху» (свечи задуты, торт съеден, именинник опасливо щупает красные уши). И сердце мое дрогнуло, особенно от носов с колпаками.

Несмотря на полную инфернальных вывертов и мертвых петель дорогу, явилась я к ним на полчаса раньше. Забор непререкаемо бордовый, он и сейчас стоит у меня перед глазами. У ворот понатыкано разнокалиберных иномарок. Нерешительно так меж ними проскальзываю к звонку. Внутри все сжалось и переплелось, как белье в центрифуге. Дышать я давно перестала, даже циркуляция крови прекратилась. В мозгу бешено пульсирует огромное огненное «бежать», но рука сама тянется к зловещей кнопке и жмет. Все, обратного пути нет. Ворота открываются, я вхожу и долго вожусь с ними, пытаясь закрыть. Охранник на крыльце издевается: «Вы их сильней, сильней прижмите!» Потом я стою у входа в IT-обитель, и он очень вежливо, но строго, голосом Бэрримора чеканит: «Назовите, пожалуйста, вашу фамилию, имя и отчество». До чего хорошо сказал, восхищаюсь я и выдавливаю из себя ответ. И вот уже мы, он — степенным аллюром вышколенного дворецкого, я — семенящими перебежками домашнего хомячка, минуя диваны, столики, фонтаны, поднимаемся на второй этаж. В зале с мраморным полом скользят мраморные секретарши. От них, как от бабочек, пахнет ванилью и мускусом. Загорелые, махровые шеи, медовые плечи, круглые, гладкие руки с холеными пальцами делают их похожими на сочные плоды с далеких, не тронутых цивилизацией жарких островов. Черные длинные волосы, маслянисто поблескивая, лианами обвивают точеные фигуры. Прикрытые густым ресничным опахалом, томно светятся черные жемчужины глаз. Движения и мысли смуглых нимф плавно-ленивы, как у разомлевших на солнцепеке райских птиц. Воздух соткан из чего-то запретного и сладострастного. Полинезия, Таити… Земля экстаза, спокойствия и искусства. А вспомнив клоунские носы, я окончательно теряюсь в этих райских кущах.

Оглушенная первобытной картиной, я всерьез призадумываюсь над смыслом бытия. А пока я ломаю голову над вопросами «Откуда я пришла?», «Кто я?» и «Куда я иду?», секретарши, взмахнув лилово-желтым оперением, собираются на экстренный консилиум. Приняв во внимание потертые джинсы, зеленую с пчелой на груди футболку, босоножки с хлипкими хлястиками и содержимое полосатой сумки, которую я так любезно перед ними вывернула, они единодушно сходятся на диагнозе «неизлечимо». Тем временем бурный поток ассоциативных цепочек уносит меня все дальше и дальше от карамельных таитянок в джунгли, где между жгуче-красными плодами и ядовитой зеленью играет на флейте заклинательница змей, где тигр хватает быка под желтыми соцветьями, и прячутся, и виснут на сочных ветвях обезьяны. Наконец, оседлав непонятно откуда вынырнувшего белого коня яблочно-зеленого цвета, я немного успокаиваюсь.

Одна из райских птиц, мило улыбаясь и пощелкивая узелками бус, словно четками, протягивает мне свежевыпеченный листок с тестовыми заданиями и предлагает присесть. Я, перепоясанная сумкой, как казак кушаком, неловко усаживаюсь в кресло-вертушку (в точности как на картинке!), вскакиваю, стягиваю сумку, снова сажусь. Ноги мои болтаются как попало, мраморные птицы лукаво перемигиваются.

За окнами густеет ночь — спелый день закатился. Леденит душу нависший над головой кондиционер. Листок с тестами, сохранивший тепло принтера и мускусный аромат райской птицы, мреет в неверном электрическом свете. Задачки пестрят шаблонами классов, алгоритмами поиска по дереву, мэпами (ага!), листами и стеками. Через полчаса я в полной мере постигаю кромешный хаос бытия и начинаю сама себе, сама над собою, ехидненько так в ус посмеиваться. А в голове вертится дурацкое: «Скоро это закончится, и я поеду домой, в Тару».

Еще через полчаса секретарша почтовым голубем взмывает на третий этаж со мною в клюве. Там обитает главный «интервьюер». Как все-таки ловко у них продумана классовая иерархия! Меня, как чашу с вином, передают из рук в руки: от простого дворецкого на первом этаже до загадочного, инкапсулированного божка на третьем (меня остается на донышке).

Итак, вот она я во всей красе на последней ступени Башни Победы. Я чиста, дела мои не отбрасывают тени. В тихом зале (разумеется, мраморном) все уже готово к жертвоприношению: ярко пламенеют светильники, под потолком клубятся духи забытых предков, в темном углу влажно хрюкает А Бао А Ку. Секретарша, подтолкнув меня розовым крылом, с поклоном пятится, роняя перья, к лестнице. Я нерешительно приближаюсь к А Бао — шаги мои раскатистым эхом гуляют по храму IT-технологий. Протягиваю ему листок с тестами. Голубоватое свечение трогает бумагу, точно пробуя ее на вкус. Затем, притушив свой внутренний светильник, недовольно ее просматривает и попутно плюется в меня вопросами (отблески моей души его совсем не занимают). Я мучительно краснею и пытаюсь сосредоточиться на зеленковом… тьфу ты… зеленовом… зеленом белом коне. «Как-то вы зажаты», — хмыкает Бао. Ослепленная голубыми вспышками в сталактитовых бао-глазах, я «зажимаюсь» еще больше. Узнав, что перед ним всего-навсего желторотая выпускница, с пылу с жару, он брезгливо морщится, сжимая и разжимая свои кукольные, миниатюрные щупальца. Расхрабрившись, я говорю, что, должно быть, большая часть моих ответов неверна. «Вы себе льстите», — шамкает Ку. Мытарства наши, кажется, подходят к концу, думаем мы с зеленым белым конем. Но дудки: Бао жесток. И глаза, и мысли, и цепочки ДНК у него ледяного цвета. Мраморный храм, в котором он царит и отражается, — естественное продолжение его незамысловатой души. Следующий час я решаю задачи на сортировку массивов, строки и классы, довольно безболезненно с ними справляясь. Но Ку, этот неумолимый персик голубого цвета, недоволен по-прежнему. Нет, нет, не того он ожидал! В его примятых чертах сквозит какое-то внутреннее, глубинное Ку-недовольство. Я мысленно предаю себя анафеме, волоку по ослепительному мрамору во двор и вышвыриваю за ворота.