Сколько их здесь собралось. Женщин. В платках, шапках, кто-то с развевающимися на ветру волосами. Они молча и мрачно ждут, заламывая руки, сжимая в пальцах какие-то пакеты в надежде успеть что-то передать своим мужчинам, увидеть их издалека и, возможно, подойти, подбежать, тронуть взглядом, обнять стонами и криками, попытаться удержать своей прощальной тоской. Они похожи на стаю одиноких птиц, забытых временем и косяком. Жизнь ушла куда-то без них…Прошла стороной. Никто ничего не говорит, никто не толкается, не жмется. Они почти вдовы, они все преисполнены боли и скорби. И меня саму наполняет эта самая боль. Скорбная, горючая, отравляющая своей необратимостью.

Я та самая птица, у которой больше нет крыльев, чтобы взмыть в небо. Я могу лишь упасть на дно и тонуть в своем отчаянии.

Я не спала…эти три часа я думала о каждом сказанном Гройсманом слове. Думала о том, что теперь ничего нам больше с моим холодным палачом не светит, даже часы боли, разделённые на двоих, теперь ушли в прошлое, и даже их я смогу только вспоминать. И ничего не изменить, ничего и никогда не станет как прежде. И…жалеть о том, что я не позволила себе его любить, о том, что тратила свою жизнь на презрение и ненависть. А ведь… ведь я могла любить его и любила.

И это ожидание…Не терпеливое. Нет. Оно голодное, страшное, жадное. Оно сводит все тело судорогой, оно вызывает адскую боль в сердце, в кончиках пальцев и даже в кончиках волос.

Заставляет выглядывать, ждать, быть готовой взмыться, бежать, вздернуться.

Тихий ропот, толпа почти вдов пошевелилась, двинулась, задышала. Потому что ИХ повели…узким коридором между сетчатым забором с колючей проволокой сверху. Впереди, сзади и сбоку конвой с собаками. На них прикрикивают, загоняя в спецмашину. И, мне кажется, внутри меня появляются дыры-огнестрелы.

И серый мир замер…потому что я вижу ЕГО. Двигаюсь вдоль этого жуткого коридора, чтобы не упустить его шаги, не упустить это постаревшее лицо, осунувшееся, такое родное и в то же время чужое, покрытое густой бородой. Он меня не видит. Он смотрит вперед своими пронзительно синими глазами. Он величественен, прям, натянут как струна, он даже здесь и сейчас гордый, властный и несломленный. И только сейчас я осознаю, с каким именно человеком меня свела судьба.

Какого сильного и несокрушимого мужчину я люблю. Вот оно мое солнце…вот оно спустилось на землю. Сожгло меня в пепел.

Пошла быстрее, вместе с толпой, быстрее, захлёбываясь, всматриваясь, пожирая каждый шаг, каждое движение, каждый жест. Я хочу увидеть его лицо. Я хочу посмотреть ему в глаза последний раз. И громкий крик вырывается из груди:

— Айсбееерг! — потому что по-другому нельзя, потому что имен и прошлого больше нет.

Медленно оборачивается и застывает на доли секунд. Глаза вспыхнули, загорелись, прищурились. Его пытаются гнать. Толкают, орут, пинают.

— Пшел! Давай!

Но он не обращает внимание. Он смотрит мне в глаза. Через клетку, через паутину нашей с ним любви-ненависти, которая сожрала все мое сердце до ошметков. И я стою и чувствую, как обрывки этого сердца разрываются на еще более потрепанные и кровавые обрывки. Мои глаза и его глаза. Взгляд, утопающий во взгляде, сливающийся в единый поток воспоминаний. От секунды моего «Купите меня…» до последнего «Как же я тебя ненавижу». Метнуться вперед, жадно всхлипывая, хватаясь за решетку скрюченными пальцами.

Ударили прикладом по спине, не идет. Продолжает смотреть. Упрямо, по-волчьи, въедливо, и по моим щекам катятся слезы.

— Айсберг… — одними губами, — я люблю тебя.

Сильное, такое всегда холодное лицо кривится, его буквально искажает гримаса боли. Резко отворачивается и идет в машину. Только тогда, когда он решил. Не они с криками, собаками и приказами, а только по его решению. Потому что он Айсберг. Потому что им никогда не поставить его на колени.

— Нет…нет. нет.

Наша толпа бежит вслед за машиной со стоном, с плачем. И я часть этой всеобщей боли. От нее горит все тело, я буквально разорвана этой разлукой, я ею раздавлена, и мне хочется только упасть на асфальт и орать, просто отчаянно орать от бессилия.

Потом долго и до состояния полного опустошения смотреть, как машина уезжает, как превращается в точку. Никто из женщин не уходит. Они все смотрят вслед. Они все провожают глазами. Они стоят тут, чтобы втягивать последние капли запаха, последние флюиды присутствия. Потом начинают расходиться по одной.

Я остаюсь там самая последняя, с неба срывается дождь. И мне он кажется теплым, потому что все мое тело оледенело. Мне даже кажется, что мое сердце больше не бьется.

— Можно узнать у вот этого человека, куда именно их повезли.

Женский голос заставил поднять голову и посмотреть на невысокий силуэт, укутанный в темно-коричневое пальто.

— Ему можно дать пару сотен баксов, и скажет, куда повезли.

Кивнула на конвоира.

— Я знаю куда…

— Счастливая. А я нет….и денег у меня нет, чтоб этот боров мне сказал.

Закурила, пальцы дрожат. Старше меня лет на пять. Лицо уставшее и, наверное, такое же осунувшееся, как и у меня, с синяками под глазами и сухими губами. Рука тянется к сумочке, достаю пару сотен, даю ей.

— На вот, узнай…

— Спасибо! — громко, отчетливо, но без нытья, с какой-то отрешенностью. Взяла деньги и к конвоиру. В глазах бездна надежды. Бежит, что-то кричит, просит. И я вижу, как тот берет деньги. Значит, скажет….Только что это изменит.

Теперь…теперь только на вокзал, как и обещала Гройсману. Наверное, мой мозг уже не понимает, что именно я делаю. Все на автомате. Вызов такси, молчаливое прощание с этим ужасным местом и взгляд в исцарапанное косыми штрихами дождя окно.

Машина едет по улицам этого чужого и такого враждебного города. Города, из которого я теперь так же изгнана, как и ОН. Города, в котором я узнала ЕГО, города в котором я…все же была счастлива своим особенным горьким счастьем.

Ожидание поезда почти такое же больное и горькое, как и там…возле того жуткого коридора в прощание и мрак. Уезжать так же больно, как и оставаться. И только мысли о сыне дают силы.

Я не плачу…но мне кажется, что внутри все орет навзрыд. Проводники открывают двери, люди начинают подниматься в вагоны. И я уже готова сесть…как начинает вибрировать мой телефон.

Замерзшими пальцами отвечаю, и тут же обрывается сердце. Голос Гройсмана хриплый, булькающий.

— Яблоневая десять…забери…детей, дочка…позаботься…нельзя им теперь…. Забери…я умираю…я умираю…Абросимов Николай…запомни…Абросимов….Он теперь…Абросимов. Город…Н…Абросимов…

Бежать прочь, содрогаясь всем телом, хватая снова такси, бросая сумку в багажник и ощущая, как холодеет все тело, как перехватывает горло. Машина мчится к дому Гройсмана.

Там две скорые…Точнее, одна скорая и…вторая, та, что возит трупы. Из дома вывозят каталку, на ней черный мешок. И я уже точно знаю, кто в этом мешке, потому что внутри омертвевшие кусочки души покрылись инеем, и по щекам снова катятся слезы.

Его еще не закрыли до конца, и я вижу седые волосы и застывший профиль. Врачи что-то говорят, что-то пишут, потом застегивают змейку, и я прижимаю руку ко рту, чтобы не закричать.

Смотрю в тумане, как уезжают скорые, как расходятся люди. Водитель моего такси куда-то уходил что-то спрашивать там у толпы, пока я смотрела расширенными от ужаса глазами на скорые, на черный мешок….и перед глазами видела лицо старика, его седые волосы, его улыбку.

— Говорят, хотели ограбить квартиру и зарезали старика…Какой ужас. Средь бела дня. Что же это делается такое.

Тяжело дыша, смотрю перед собой и ничего не вижу. Меня всю трясет.

— Куда теперь? Вы ведь не выходите?

— Яблоневая десять…


А пока ехала слезы из глаз льются рекой…капают на подбородок, оставляют соленые дорожки на щеках. И снова только вспоминать…снова представлять себе, как увидела его когда-то впервые…И как он впервые рассказывал мне о себе. Как уезжала с его помощью в Израиль. Чертов старый актеришка. Как он меня тогда подставил. Ради своего хозяина. Вот кто был предан Айсбергу до самого конца, до последней секунды.

***


Когда он открыл дверь в халате и в очках, я очень тихо сказала.

— Помогите мне сбежать отсюда…или я расскажу о вашем сговоре с таксистом!

Он долго смотрел на меня, потом кивнул, и я вошла в комнату. Он осмотрел коридор и запер дверь на ключ.

— Послушай меня внимательно, девочка. Я сразу пресеку твои попытки шантажа — так вот, таксист был нанят не мной. Поняла? И не я ему платил за то, чтобы тебя воспитывали.

— А кто платил?

— Ну ты же у нас умная. Сложи дважды два. Или, правда, только для одного и пригодна. Все мозги между ног?

Удар был ощутимым слева. Там, где всегда больно последнее время. Там, где поселился проклятый Айсберг и не морозит, нееет, он жжет меня, испепеляет, и нет ни конца, ни края этим ожогам.

— Тогда почему тех…тех убрали, а его нет?

— Потому что те сделали то, чего им не велели. Тронули то, что не принадлежит им. А таксист выполнил свою работу. Он у нас справедливый. Пусть и жестокий.

Нет, я не испытала облегчения. Мною все равно играли, как марионеткой, манипулировали, играли с моей психикой…А я бежала к нему, как к спасителю. Но он же меня и губил. Бьет и ласкает. Тыкает в грязь и жалеет. Держит кнутом и пряником. И самое страшное, что все это работает.