В такие дни Вербин не занимал отдельный столик, а скромно устраивался в самом конце барной стойки, где на него никто не обращал внимания, и погружался в свои дела. Иногда читал — Феликс умел абстрагироваться от фонового шума, иногда тупил в Интернете, но почти никогда не просматривал рабочие документы. С другой стороны, назвать дневник Виктории Рыковой «рабочим документом» язык не поворачивался. Потому что это был именно дневник: слова, написанные только для себя и потому — от души, потому — искренние, потому — цепляющие человека, вынужденного читать откровения мёртвой девушки. Это был не первый дневник, который Феликсу довелось изучать, но самый пронзительный из них.

— Ты кажешься замороченным больше обычного, — заметил Антон, подвигая Вербину стакан с виски.

— Обычно я просто усталый, — хмыкнул в ответ Феликс и сделал маленький глоток.

— А я как сказал?

— Ты уже забыл?

— Мне интересно, слышал ли ты меня.

— Слышал, но не понял смысла фразы.

— Попалось незнакомое слово?

— Ага.

Мужчины рассмеялись.

Антон работал в «Грязных небесах» с самого основания, был скорее другом, чем сотрудником, а после оглашения завещания Криденс оказался ещё и деловым партнёром: бывшая хозяйка бара передала ему и администратору Кате по десять процентов акций. Ещё часть оставила родителям, а контрольный пакет — Вербину. Так Феликс, абсолютно неожиданно для себя, стал хозяином процветающего заведения. К счастью, много времени «Грязные небеса» у него не отнимали: основное управление лежало на плечах Антона и Кати, которым Вербин полностью доверял и в чьём благоразумии не сомневался.

— Интересное дело? — продолжил расспросы Антон.

— Ещё не знаю, — медленно ответил Феликс. Деталями расследований он с друзьями не делился, однако иногда обсуждал «в общих чертах» — без имён и дат. — Есть ощущение, что может оказаться интересным.

Фраза получилась более чем туманной, однако бармен без труда понял, что имел в виду Вербин:

— То есть ты ещё не знаешь, было ли совершено преступление?

— Ага. — Феликс помолчал. — Я думаю, было, но окончательный вывод сделаю завтра после того, как погружусь глубже.

— Понимаю.

Вербин сделал ещё один глоток, понял, что нужно покурить, и вопросительно поднял брови:

— Пойдём?

Но, против ожидания, бармен отрицательно покачал головой:

— Я перекур на беседу потратил.

Даже став совладельцем, Антон продолжил серьёзно относиться к своим обязанностям и в разгар вечера не мог оставить бар больше чем на несколько минут. Помощники бы справились, но Антон считал, что не имеет права так с ними поступать.

— Ладно, тогда с тобой в следующий раз, — усмехнулся Вербин, после чего натянул куртку и, пройдя через служебный коридор, вышел на задний двор.

«Грязные небеса» располагались в тихом переулке неподалёку от Цветного бульвара, а позади бара находился переулок совсем тишайший, в котором не то что машины — прохожие появлялись так редко, что по вечерам, особенно — зимой, Феликсу казалось, что он находится не в центре современного мегаполиса, а таинственным образом переместился в прошлое, в Москву старинную, и тогда стены домов превращались в срубы, а светил ему не одинокий уличный фонарь, а набравшая полный вес луна. И только в её лживом свете можно было в деталях разглядеть мрачные московские тайны. Настоящие тайны, порождённые страстями и пороками, сплетённые с легендами, суевериями и страхами. Старый город видел многое, но накопленные секреты выдавал неохотно, то ли потому, что обещал молчать, то ли берёг психику жителей, скрывая то, как всё происходило на самом деле.

— А раз так — придётся докапываться самостоятельно, — пробормотал Вербин, докуривая сигарету. — Как сейчас, например.

В странном случае с девочкой, которая умерла именно так, как ей представлялось несколько последних месяцев, с изумительной точностью воспроизведя запись из собственного дневника.

Или кто-то воспроизвёл ту запись?

Феликс не лгал Антону, он действительно ещё не принял окончательного решения, однако чутьё подсказывало, что дело открывать нужно, и вовсе не по сто десятой статье. Но пока у него было только чутьё. Как и у молодого Крылова с поддержавшим его Анзоровым. И просмотрев материалы, Вербин понял, почему следователь не спешит открывать дело — фактов не хватало. С другой стороны, Феликс давно понял, что факты — вещь наживная: если как следует вникнуть в происходящее, то быстро станет понятно, в каком направлении следует копать, чтобы их найти. И чтобы вникнуть, Вербин предельно внимательно изучал дневник Виктории Рыковой, перечитывая некоторые места и делая пометки для памяти. И периодически удивлялся тому, что девушка вела настоящий дневник — в бумажном блокноте, шариковой авторучкой, а не сливала мысли, или их обрывки, в социальные сети, как принято сейчас. Аккаунты Рыковой Феликс тоже просмотрел, но они были данью моде — фотографии, впечатления о прочитанном или просмотренном и снова фотографии. В социальных сетях Виктория была обыкновенной, а в личном, предназначенном исключительно для неё, дневнике представала совсем с другой стороны. «Под замок», а точнее, «в стол», девушка писала с полной откровенностью, которую не следует путать с вульгарной цифровой открытостью — именно её в социальных сетях продают под видом искренности. Настоящий дневник не только способ излить душу, но и терпеливый, вдумчивый собеседник, в разговорах и спорах с которым открываются всё новые и новые смысловые слои. Мысль за мыслью, слово за словом, автор уходит в размышлениях всё глубже, обнажая душу перед читателем, о существовании которого он даже не догадывался. К появлению которого отнёсся бы с ужасом.

Так уж устроен человек: он становится полностью откровенным, лишь когда уверен, что его никто не услышит.

И Виктория была именно такой — предельно искренней со своим единственным надёжным собеседником, за что Вербин был ей признателен. Но при этом не забыл мысленно попросить прощения за то, что роется в её мыслях. В её тайнах.

Феликс сделал ещё один глоток виски и вернулся к чтению.

...

«Я стою перед зеркалом и смотрю на себя.

И не знаю, смотрю ли я на себя. Или она смотрит на меня. И я не уверена, что она — это я. Мне страшно думать, что в зеркале могу быть не я. Мне страшно думать, что я могу быть в зеркале. Не знаю, как у других, а у меня во снах так бывает: я вижу себя и не уверена, что вижу себя. Отражение в зеркале дискретно: в один момент оно знакомо, в другой передо мной стоит совершенно чужой человек. Она красивая. Она молодая. И она зачем-то оделась так же, как я. В какие-то мгновения она — это я. В какие-то мгновения — нет. И от этой дискретности мне страшно. Но тоже дискретно: в какие-то мгновения страшно, в какие-то — нет. А в какие-то — странно.

Мне странно думать, что я могу быть не я.

Даже во сне.

Когда я боюсь, когда вижу не себя — внутри меня зарождается страх, но я осознаю его лишь в следующий миг — когда возвращается моё отражение. Когда я ощущаю себя собой, там, в зеркале, я начинаю бояться того, что там была не я. Боюсь, вижу себя, понимаю, как всё глупо, и перестаю бояться. И вижу в зеркале чужака. И меня вновь накрывает страх.

Я боюсь, когда я — это я. И спокойна, когда становлюсь другой.

А может, мне действительно нужно стать другой?»

— Какой именно другой, Вика? Нет ли в твоих словах аллегории на самоубийство? Стать другой — перейти в другой мир?

Вербин закрыл дневник и повертел его в руках.

Строгий, но красивый блокнот в кожаном переплёте, с желтоватыми нелинованными листами. Явно дорогой. Листы не особенно плотные, но не газетная дешёвка, рвущаяся под нажимом — хорошего качества, приятные на ощупь. Записи Виктория вела аккуратным, ровным, очень разборчивым почерком. При этом почерк нигде не сбивался — Феликс пролистал блокнот и убедился, что девушка бралась за дневник, лишь пребывая в состоянии полного душевного спокойствия. Но можно ли в таком состоянии рассуждать о самоубийстве?

Вербин не знал, как на этот вопрос ответят психиатры, но для себя — после некоторых размышлений — решил, что, рассуждая о том, чтобы стать «другой», Вика не имела в виду физическую смерть.

...

«Я стою перед зеркалом и смотрю на себя.

Не думаю ни о чём, просто разглядываю себя. Мне нравится то, что я вижу — я молода и красива, я часто улыбаюсь, не задумываясь о том, что улыбки превращаются в морщины, но я не могу не улыбаться, особенно глядя на своё отражение — оно мне нравится. Но сейчас я равнодушна. Как будто вижу не себя, а себя чужую. Но сейчас я вижу себя, и потому теперь меня пугает равнодушие… Нет, пожалуй, смущает. Именно смущает. Я не понимаю, как можно относиться к себе так. Я не хочу относиться к себе так. Но разглядывая себя сейчас, не испытываю никаких эмоций.

Она красива.

Я просто на неё смотрю.

И знаю, что буду делать дальше.

Оно лежит на спинке стула справа от меня. Стул повёрнут так, чтобы платье было удобно взять. Сейчас оно неподвижно на стуле, отражается в зеркале и тоже красиво. Я им не восхищаюсь, но оно мне нравится. И ещё мне нравится, как оно сольётся со мной.

Мне нравится думать об этом.

Эмоции возвращаются, равнодушие съёживается мелкой кляксой, потому что его прогнало воздушное, белое, похожее на пеньюар платье, которое я снимаю со спинки стула и надеваю на себя. Вплываю в него. Сливаюсь с ним. Я чувствую воздушное платье, как новую кожу. Оно прекрасно, и в нём я особенно красива. Равнодушия больше нет, и я себе улыбаюсь, не думая о том, что улыбки превращаются в морщины. Я улыбаюсь себе в новой коже, которая так похожа на воздушный пеньюар. Которая подчёркивает достоинства моей фигуры.

Теперь моё отражение ещё красивее. И я больше не хочу ему улыбаться, я хочу ему засмеяться — радостно, весело, с удовольствием! Хочу горделиво расправить плечи, переполненная восторгом от того, что я — это она… Но не могу. Потому что не верю.

Даже во сне — не верю.

А потом просыпаюсь, но несколько мгновений ещё продолжаю видеть себя в чудесном белом платье. Видеть своё отражение, которому хочется смеяться. И лишь потом понимаю, что взгляд давно уткнулся в тёмный потолок. Что я одна в постели. И что совсем скоро наступит день, которого я так боюсь…»

— Боишься или дожидаешься? — очень тихо спросил Вербин.