И вообще, задачи надо решать по мере их поступления, так что первоочередной на повестке дня является та, которая куда проще, — выбраться отсюда.

Однако Доброгнева не утерпела и сама пояснила, старательно избегая называть имя нападавшего на князя существа:

— Знающие люди, коим ведомо многое из тайного, сказывают, что чужой он в нашем мире. Может, место свое ищет настоящее, может, просто зверствует по злобе лютой, токмо ненавидит все, что здесь живет, и нет от него спасения. Правда, ежели вовремя поспеть да живой водой родниковой сбрызнуть — на время отгонишь. Тогда уйдет, но водица ента лишь в первый раз помогает. — Она поколебалась, но потом все-таки со вздохом добавила: — Уйти-то уйдет, а опосля все едино сызнова придет. — Помолчав с минуту, она вдруг повернулась к князю и, слабо улыбнувшись, уже более веселым тоном спросила: — Чем же ты так хорош, княже, что он за тобой явился?

— А почему хорош? — с трудом шевеля еще не совсем послушными губами, поинтересовался Константин.

— Бабка сказывала, что он токмо за лучшими из лучших охотится. И не за простыми людишками вроде меня, а такими, как ты, князьями да боярами. И уходят они в расцвете сил, а все хорошее, доброе, что им на роду написано было сотворить, вместе с душами их он сжирает и ликует без меры. Тогда земля трясется, ветра по ней страшные несутся, а Перун молоньями по нему хлещет, за своих детишек заступаясь, да все что-то не попадет никак. Потому и спросила я у тебя, княже, что невдомек мне глупой — за тобой он почему пришел?

«А ведь получается, что моя догадка вроде бы в самую точку», — подумал Константин и в свою очередь поинтересовался:

— А что, от него вовсе нет спасения?

Доброгнева отрицательно покачала головой и, вспомнив что-то, медленно произнесла:

— Бабка сказывала, что глаз у него нет. Токмо чутье, но не на запах, а на кровь. Вот потому-то он к тебе не глухой ночью заявился, а средь бела дня. Вон сколько из твоей раны руды горячей вылилось, потому и учуял тебя, проклятущий.

— Выходит, если кровь не проливать…

— Так не бывает, — отвергла ведьмачка. — Все равно рано или поздно али засапожником по пальцу невзначай полоснешь, али еще как. Иное дело — обмануть его. Тут можно попытаться.

— Как это?

— Другой кровью, — пояснила Доброгнева. — Тут главное, чтоб она родная была. Лучше всего брата или сестры. — И, отвечая на немой вопрос князя, пояснила: — Ежели родителей, так она течет медленнее, а у детей того человека, напротив вовсе, шибче. Он это чует и не ошибается. В старину, сказывала бабка, был такой князь прозвищем Мудрый, а имени его не ведаю я.

«Ярослав», — хотел было подсказать Константин, но не стал перебивать.

— У него, — продолжила ведьмачка, — брат был сильный да храбрый. Русью они вдвоем правили. По покону древнему, по правде, по совести. Людишек боярам в обиду не давали, от лихих степняков защищали крепко. Тварь оная за этим Мудрым впервой пришла, когда тот еще вовсе молодой был. Чудо спасло, токмо метка от встречи страшной осталась — охромел он. А потом вдругорядь. Возвернулся, значит. О ту пору князь этот с братом своим пировал. Вот тогда он и ошибся малость, братца прихватив вместо князя, который еще долго прожил потом и много славных дел свершил. Свезло князю. — И, чуть помедлив, добавила: — Но такое всего один раз и случилось.

А тем временем, пока они разговаривали, постепенно отходя от кошмара, приключившегося несколькими минутами ранее, объект их беседы стремительно уходил темными подземными коридорами далеко вглубь.

Ему не надо было прогрызать землю или как-то рыхлить ее, чтобы продвигаться все дальше и дальше. Тварь просто расслабляла свое тело до такой степени, что оно становилось почти воздушным, подобно привидению.

Можно сказать, что она парила как птица, но только не над землей, а в самой ее толще.

Легкие укусы родниковой воды на самом деле не могли причинить этому существу какой-то вред. Все равно как если бы человек залез в кусты крапивы, которая хоть и обжигает, но ведь не убивает.

Более того, если бы в воде не было примесей серебра, то она и вовсе не сумела бы повредить ему. Однако так уж сложилось, что с полгода назад, когда те же самые разбойники только-только пришли в эти места, то, пока добирались, спасаясь от ратников князя Ингваря, один из них, с двумя ранами в ноге, поотстал от своих товарищей и, споткнувшись в очередной раз, выронил холщовый мешочек, в котором хранил несколько гривен серебром.

Пропажу разбойник так и не заметил — было не до того. Придя же на место, он свалился в беспамятстве и скончался через пару дней, не приходя в сознание.

А мешочек, занесенный течением под одну из коряг, так и остался лежать на дне, совсем неподалеку от того места, где сейчас находился Константин. Ветхая ткань давно прорвалась, и вода, омывая кусочки серебра, бежала себе дальше.

Другое дело, что ныне серебро существенно отвлекло его от выполнения основной задачи — сожрать, поглотить, уничтожить. И оно отступило.

Временно.

Совсем ненадолго.

Отступило, чтобы впоследствии обязательно вернуться.

Существо, которое нельзя было назвать ни зверем, ни чем иным, никогда не выбирало самостоятельно своих будущих жертв. На это приходил приказ от неведомого и незримого хозяина. Только тогда начиналась охота за очередным жалким двуногим.

Поначалу оно даже не чуяло свою добычу и выжидало лишь случая, когда на поверхности тела жертвы проступит хотя бы несколько пятнышек крови. У каждого она была разная, отличная от других, хотя сходство, и порою очень сильное, имелось.

Оно никогда не знало, чем именно тот или иной не угодил Хозяину, даже не задумывалось над этим, как, собственно, и ни над чем иным.

Смысл жизни его тоже никогда не интересовал. Даже своей собственной.

Его вообще ничего не интересовало.

Существо не знало, когда появилось на Земле, не испытывало ни малейшего желания найти и общаться с себе подобными, да и были ли они на планете.

Мудрые знающие люди на Руси называли его Хладом, но на самом деле у него даже и имени-то не было. Он просто жил и время от времени выполнял получаемый приказ.

И даже тогда, когда Хлад всасывал в себя очередную жертву, никаких эмоций, хотя бы отчасти, пусть очень отдаленно, но напоминающих человеческие, в нем не возникало.

Разве что ненависть — огромная, всепоглощающая ненависть ко всему живому, но ее можно было не брать в расчет, поскольку она в нем была всегда. Более того, она присутствовала в нем изначально. Он был создан с нею, он ею жил…

Но и это чувство разительно отличалось от человеческого, поскольку ни один злодей, даже закоренелый, не испытывает ненависти просто так. Он обязательно находит для нее какие-нибудь причины, пусть хотя бы просто для оправдания этого недостойного чувства.

Да и сама ненависть у человека всегда конкретна, направлена на определенный объект. А главное, что при этом она всегда компенсируется — в большей или меньшей степени — любовью.

Пусть к кому-то одному.

Пусть хотя бы только к себе.

Хлад же не любил никого и никогда.

Даже себя.

Зато ненавидел все окружающее, но не за что-то, а просто так, ибо являлся не просто слугой Хаоса, но его крохотной частичкой, маленьким сколком могучей, подвергающей все и вся разрушению, вселенской силы зла и безумия.

Он воплощал в себе своего Хозяина, всю его бессмысленность, безнадежность и безумие. Никакой веры, ни единой мечты, ни малейших планов на будущее. Он не знал ни своего начала, ни своего грядущего конца. Как и тот, Хлад тоже существовал лишь для разрушения и уничтожения. Он нес хаос в себе и оставлял его за собой.

Только одно желание прочно держалось в нем, не исчезая ни на миг, — исполнять то, что велено Хаосом. Но и с этим он тоже родился. Именно для этого его и создал Хаос.

Очень редко случалось, что на пути к цели у Хлада возникала хоть какая-то помеха, подобная той, что произошла только что, подле ручья. За все время такое случалось лишь дважды.

Но когда такое все же происходило, то он равнодушно удалялся прочь, напоминая большую черную птицу, улетающую во тьму земной тверди, а затем вновь выжидал.

Ожидание было терпеливым, без малейших признаков беспокойства. Ни месяцы, ни годы роли не играли. Он умел ждать, твердо зная, что его добыча никуда не денется. Рано или поздно он все равно поглотит свою жертву, но на сей раз уже целиком, вместе с телом, прихватив его как бы в качестве небольшой компенсации за ожидание.

Рано или поздно…

А уж чтобы и вторая атака на жертву была бесплодной — за все время такое случилось лишь однажды. Людишки уважительно звали того человека О?льг, неизменно добавляя к имени слово «Вещий».

Он и впрямь мог чувствовать многое из того, что недоступно всем прочим. Именно с ним и произошли целых две осечки. Лишь на третий раз Хлад добился своего, но все равно добился, поглотив О?льга, потому что от слуги Хаоса еще никто не уходил и не спасся.

Не уйдет и этот, что остался на берегу ручья. А пока пусть переведет дух, поверит в свое мнимое спасение. Надо только подождать…

Двое в овраге действительно успокоились. Один до сих пор не осознал толком, от какой страшной опасности он чудом спасся. Другая, хоть и понимала это, равно как и то, что смертельная угроза не миновала, а лишь на время затаилась, решила раньше времени князя не пугать.

Тяжело опираясь на принесенный сверху княжеский меч, она, невесело усмехнувшись, поинтересовалась:

— У тебя самого, княже, братовья-то есть, чтобы было кем прикрыться, ежели что?

Константин вначале хотел дать утвердительный ответ, вспомнив Глеба, которого, правда, в глаза еще не видел, но, судя по всему, именно единокровного. Однако после недолгого колебания он качнул головой отрицательно.

— Для такого дела нет.

— Вон ты каковский… — протянула задумчиво ведьмачка, глядя на лежащего князя прищуренными глазами, и хотела добавить еще что-то, но тут отчетливо послышались приближающиеся шаги. Кто-то направлялся прямо к ним.

Доброгнева насторожилась, вырвала из земли княжеский меч и достаточно умело изготовилась к обороне.

«Если разбойники вернулись — хана обоим, — подумал Константин. — Мне и руки не поднять, а меч не лук, не для женских рук. Вмиг девчонку зашибут».

Но страха почему-то не было. И вдруг из-за поворота выплыла знакомая фигура стременного.

— Епифан, — шепнул Костя, радостно улыбаясь, и в тот самый миг бородач тоже заметил его, чуть не подскочив на месте.

— Князь! Нашелся! — заорал он во всю глотку. — Э-ге-ге!

Но тут же его лицо как-то нервно исказилось. Он злобно оскалился, а рука его медленно поползла к колчану со стрелами, который висел за спиной. Другая уже сжимала лук.

— Вот оно что. Как чуял, что здесь нечисто, — процедил он сквозь зубы, зло взирая на стоящую с другой стороны от раненого князя маленькую ведьмачку с мечом в руке.

— Стой, не стреляй! — завопил Константин что есть мочи.

На самом деле голос прозвучал легким шелестом, и Епифан, как он потом сказал, лишь по губам князя уловил, что тот что-то говорит.

— Стой, — повторил Константин. — Она мне жизнь спасла. Не смей… — И он протянул руку, крепко ухватив девчонку за щиколотку — выше дотянуться сил не было.

Ему хотелось еще что-то добавить для ясности, но последние усилия ушли как раз на то, чтобы уцепиться за ее ногу, и Костя обессиленно откинулся назад, вновь потеряв сознание, причем на этот раз надолго.

Глава 7

Семья и Купидон

Плечи твои… Не на них ли держится

Весь этот свод, изукрашенный фресками?

Не Богоматерь, не Самодержица,

Не Баба степная с чертами резкими…

Не нахожу для тебя сравнения.

Сладко притронуться, как к святыне…

Андрей Белянин

— Хорошо-то как дышится, — поделился Константин с Епифаном как-то раз теплым майским деньком.

Сидя в телеге, он с наслаждением вдыхал медвяный дух ароматных трав, слушал беззаботное гудение огромного скопища пчел, по-хозяйски оккупировавших благодатный луг.

Одним своим концом он выходил аккурат к Оке, противоположным — к темному бору, а боками упирался в небольшое селище с одной стороны и стольный Ожск — с другой. Впрочем, отсюда града было почти не видно.

Солнце уже начинало клониться к закату, и пора было возвращаться, но Константин все медлил с отъездом — уж очень хорошо ему тут было.

Такое состояние полного блаженства он испытывал в последний раз очень давно, еще в детстве. Потом в стремительном житейском водовороте было все как-то не до того, некогда остановиться, посмотреть по сторонам, взглянуть на небо…

А ведь счастье человека очень коротко. Оно подобно тоненькому лучику солнца, который в ненастную погоду неожиданно пробивает себе дорожку с неба, или мимолетной искренней улыбке на лице случайного прохожего — а еще лучше прохожей, — адресованной именно тебе…

И так хочется его притормозить, пусть и ненадолго удержав возле себя. Лишь с годами все яснее и отчетливее начинаешь понимать, что невозможно ни растянуть крохотные минуты чистой, светлой и не омраченной ничем радости, ни остановить их.

Что подарено тебе судьбою, то и твое.

Константин еще не постиг этой печальной мудрости, но уже постепенно приближался к ней, а потому, оттягивая момент отъезда, стремился впитать в себя всю идиллическую картинку, которая его окружала.

— А еще хорошо, когда и ты любишь, и тебя любят, — бормотал он, блаженствуя.

Епифан уже пятый раз после того, как князь немного оклемался от раны, вывозил его сюда на обычной телеге, дно которой для мягкости щедро устилалось звериными шкурами.

Делал стременной такие вылазки на природу по велению маленькой ведьмачки, не покидавшей князя ни на секунду все то время, пока он валялся без сознания, то есть около четырех недель.

Сам Константин уже ничего не помнил из дальнейших событий.

Лишь когда он окончательно пришел в себя, по обрывкам очень скупых рассказов Доброгневы, а также более подробным сведениям Епифана ему удалось составить относительно точную картину того, что тогда происходило.

Князья не на шутку перепугались, увидев, в каком тяжелом состоянии находится любимый брат Глеба. Особенно они боялись того, что в случае смерти Константина у князя Глеба появится великолепный повод для изгнания их всех за пределы Рязанской земли.

Тут уж ведьмачка постаралась, изобразив всех в лицах.

Первым колеблющегося в нерешительности Ингваря — допустить ли девку до лечения раненого. Он даже после того, как она принялась за дело, продолжал сомневаться, правильно ли поступил. Вторым показала Юрия, все время крестившего то себя, то Константина. Затем пришел черед Олега, постоянно кривившегося то ли в презрительной ухмылке, то ли в гримасе иронии и злорадства. Про остальных она особо не говорила, один лишь раз кратко обмолвившись: «Болтуны».

А вот как после недолгого совещания князья порешили бедную девчонку тут же в лесу поставить на мечи, а затем — полагаясь на слова бредившего Константина — считать неповинной в тяжелой ране князя, непричастной к разбойничьим делам и отпустить на все четыре стороны, это уже довелось услышать от Епифана.

Стременной был лаконичен, но рассказал все последовательно.

Именно от него узнал Костя, что бедовая девка, которую поначалу не пустили к князю, не сдалась и не смирилась, упросив Епифана съездить с нею за ее травами да кореньями в избушку, а затем в доме у какого-то смерда изготовила к ночи дурно пахнущее варево и уболтала стременного поить им князя.

Того в это время можно было смело причислить к умирающим, но после тайного проноса Епифаном варева, которым тот терпеливо поил болезного, состояние Константина, ухудшившееся к ночи до катастрофического — оба вызванных к нему лекаря только беспомощно разводили руками, — к утру чуть улучшилось.

Однако затем, когда варево в горшке закончилось, оно вновь упало до критического. И тут уж Епифан не выдержал, бухнулся в ноги к Ингварю и рассказал все как есть.

Когда Доброгнева вошла к полудню в опочивальню к Константину, тот, по словам стременного, вновь умирал. Ногти на руках, а также губы и веки уже обдало предсмертной синевой. Дыхание почти не прослушивалось.

И так длилось почти неделю, на протяжении которой маленькая ведьмачка не покидала князя ни на минуту.

Еще неделю, за которую его здоровье улучшилось, но сознание возвращалось лишь урывками, она безотлучно проторчала у его постели уже в Ожске, куда его со всевозможным бережением перевезли на санях из Переяславля Рязанского.

Поначалу делать этого не хотели, особенно Ингварь, который желал, чтобы Константин до полного выздоровления оставался у него.

Но на этом настаивал, причем весьма категорично, не только князь Глеб, узнавший о случившемся, но и… сам Константин, в бреду еле слышно повторявший только одно: «Хочу домой, хочу в Ожск».

Ведьмачка, первой услышавшая его просьбу, поначалу не придала ей значения, но затем, подивившись такой бессознательной настойчивости, передала ее стременному, попутно изрядно переврав название города.

— Ну я-то вмиг скумекал, княже, — пробасил Епифан, ухмыляясь, что девушка хоть в этой пустяковине, но дала маху, — что ты про Ожск рек. А она заладила едино: «В Ряжск его, в Ряжск отвезти надо». А то ей невдомек, глупой, что и града такого николи не было на Рязанской земле. Волок разве что Рясский, так там ныне никто не живет, да еще поле Рясское, тоже пустынное. К тому ж и земли эти не твои вовсе, а пронского князя, родного твоего братца Изяслава, так что с чего бы тебя вдруг туда потащило?

Константин в ответ на это лишь слабо улыбнулся.

Он-то знал, что права была Доброгнева и что именно в город золотого безоблачного детства рвалась его душа.

А ведьмачка по-прежнему если и отлучалась от его ложа, то лишь для того, чтобы освежить запас трав для приготовления больному многочисленных настоев, отваров и прочих горьких гадостей, которые приходилось заглатывать в неимоверных количествах.

Поначалу, как ему рассказал все тот же Епифан, у нее возникли определенные трения уже в Ожске с лекарем княжеской семьи, ученым арабом откуда-то из Центральной Азии, который успел побывать и в Китае, и в Багдаде, а потом угодить в плен к диким половцам.

Оттуда он и попал в Рязань, когда один из половецких ханов, тесть Константина, в числе свадебных подарков удостоил своего зятя этим мудрецом и лекарем.

От скуки тот был немножко алхимиком, немного кузнецом, немного летописцем, даже вел что-то типа дневника, и немного изобретателем.

Араб сперва неодобрительно отнесся к этим незнакомым для него отварам и уверовал в лекарский талант Доброгневы лишь спустя неделю, после заметного улучшения здоровья Константина, видимого даже по внешним признакам.

Несколько оправдывало его подозрительность то обстоятельство, что находился он на Руси всего с год и особой практики не имел, в основном занимаясь лечением по большей части надуманных хворей жены Константина и его сына — Евстафия.

Последнему все хвори тоже изобретала дражайшая княгиня, которую, честно признаться, Константин невзлюбил после первых же дней пребывания в сознании. Визгливая, вечно кричащая на домашнюю челядь, она и внешний вид имела весьма и весьма непривлекательный.