Валерий Елманов

Подменыш

Обращаюсь к труду моему. Не дозволяя себе никакого изобретения, я искал выражений в уме своем… искал духа и жизни в тлеющих хартиях; желал преданное нам веками соединить в систему, ясную стройным сближением частей.

Н. М. Карамзин. История государства Российского

Пролог

КОГДА ЗА УЧЕБУ БЕРЕТСЯ СУДЬБА

Схожие лицом и фигурой, как и положено братьям-близнецам, Иван и сменивший его на царском троне Третьяк, если присмотреться, во многом напоминали друг друга и по характеру. Оба — решительные, порою до безрассудного упрямства, оба — умные и целеустремленные. Много чего можно было бы найти схожего, хотя и отличий немало. Но тут уж не вина одного и не заслуга другого, а, скорее, обстоятельства судьбы.

Один, с малых лет привыкнув не верить окружающим лицемерам, слушал только самого себя, другой предпочитал вначале внимать доводам советников, не разучившись доверять людям и приученный к тому даже не столько думным дьяком Карповым и старцем Артемием, а всей жизнью. В Калиновке, где он жил, Третьяку дурных советов не давали и были они не приукрашены лестью, не таили в себе тайной корысти для самого советчика. Потому он и относился к ним совершенно иначе.

Да и во всем остальном точно так же. То гнусное, что таилось в природе обоих, в подлой придворной обстановке кремлевских палат, смердевших от зловония боярских интриг, не преминуло взойти и в самом Иоанне, распустившись буйным цветом, включая самое главное — желание слушать только самого себя и неумение подчиняться кому бы то ни было. И тут речь идет даже не столько о людях, сколько о возникающих ситуациях, к которым надо приноравливаться, об обстоятельствах, меняющихся порою круче, чем вольный ветер, да и о прочем.

Они оба учились в этой жизни, цепким смышленым умом постигая ее сложности и хитросплетения, вот только, как ни парадоксально это будет звучать, судьба была более милостива по отношению к Третьяку, а Ивану она давала слишком сложные уроки. Разумеется, выводы можно было сделать и из них, но только с частицей «не» — каких советников близ себя не держать, как не надо себя вести, как не надо поступать, как не надо править. Такая заковыристая учеба пришлась мальчику, а затем и подростку явно не по зубам. К тому же хоть бы раз она показала маленькому Ване противоположное — а как надо. Так ведь нет, таила, подлая, зло ухмыляясь — мол, сам пойми да додумайся.

Потому и вырос из обиженного одинокого мальчишки злобный своенравный юнец, с малых лет видящий вокруг себя сплошную фальшь и притворство. Люди, что окружали его, все свои дела и поступки круто замешивали только на корысти, щедро приправляя их злобой против удачливых соперников за влияние на великого князя.

У Третьяка же получилось наоборот. Сызмальства лишив его роскошных палат и положенных почестей, вкусной даровой еды, для которой не надо вначале как следует потрудиться, чтобы заработать, судьба, подобно могучему порыву ветра, сорвав с детской головы великокняжескую шапку, заодно разогнала отравляющее душу зловоние, царящее в Кремле.

Даже неродная Акулька и та вела себя в жизни гораздо естественнее, чем та же Елена Глинская. Помимо материнской любви, которая вне всякого сомнения тоже была — никто не спорит, маленький Ванятка видел и другое, — мать такая же, как и все прочие. На словах она одна, а вот в поступках — совсем другая. И тут лицемерие, и тут ханжество. А вот внучка повитухи что говорила, то и делала.

Вот и выросли оба, исповедуя совершенно разное. Один требовал: «Я так хочу», не задумываясь о возможных последствиях и не помышляя о том, что радость безудержной скачки по московским улицам может обернуться гибелью зазевавшегося прохожего. Другой твердо знал: «Не заработав — не приобретешь. Коль дали тебе, дай взамен, иначе в другой раз не получишь ничего».

Сверху, с высокого трона, вид открывается более красивый, более величественный. Но кто бы знал, как там одиноко, как зло свистит ледяной ветер, не встречающий преград, как леденит сердце стужа. У Третьяка не было трона, зато не было и одиночества. Приученный к тому, что он не исключение, а один из многих, он и прочих людей оценивал совершенно иначе, а не как его брат-близнец. Ему можно было не бояться, что человек улыбается не ему самому, а той шапке Мономаха, что водружена на его чело.

Юный великий князь хорошо сознавал как раз обратное. Тот, кто тянется к нему, на самом деле протягивает трясущиеся от нетерпения руки к государевым милостям и подачкам. Может, в уме он и не давал себе ясного ответа на этот вопрос, зато сердцем он понимал все хорошо и от этого еще больше презирал свою челядь. Так стоит ли удивляться, что уже в юные лета он оледенел сердцем и очерствел душой? И кто знает, поменяй их судьба местами, не получилось бы то же самое, только наоборот.

Получив все, что только можно, благодаря одному своему рождению и не затратив для этого никаких усилий, Иван беспечно уверился в том, что всякая власть от бога и дает ответ лишь богу. Страна же… А что страна? И она тоже создана для того, чтобы ему было где править, потому как его дело — повелевать, а у всех прочих — повиноваться. Искусству править его тоже никто не учил. Никто даже не заикался о том, что и государь в свою очередь ответственен перед собственной державой.

Нет, нет, разумеется, он не обязан давать ему отчет в своих поступках, и не обязан отчитываться перед тем же народом. Отнюдь. Не встает ведь хозяин дома перед своей буренкой на колени, не винится перед конем, что мало припас овса на зиму. Но в то же время если он рачительный, то обязан следить, чтобы у его скотины было вдоволь сена, чтобы держалась она в студеную зиму в тепле, чтобы не была заморена непосильной работой. Да и доброе слово тоже время от времени сказать не помешает. Ты к корове с лаской, и она тебе лишнюю кружку молока, ты Серко духмяной горбушкой угостишь, кормильцем назвав, и он твою оплошность исправит, вытянет, дрожа всем телом, чрезмерно груженный дровами воз, привезет его к дому, потому как надо. Словом, хороший государь заботится о стране. Он думает в унисон с нею, а не отделяет себя от нее. Тогда и только тогда он может рассчитывать на то, что оставит своему потомству, образно говоря, крепкую избу, здоровый скот, возделанную и ухоженную пашню. Иван хорошим не был.

Впрочем, не следует думать, что несчастной Руси сызнова не повезло, а вот там, в ихних Европах, все совершенно иначе. Как раз напротив, потому что русский царь не был исключением, но являлся именно правилом. Исключением же был, и только благодаря обстоятельствам, Третьяк.

За весь XVI век имелось среди монархов и еще одно исключение — королева Англии Елизавета I [Елизавета I Тюдор (1533–1603) — королева Англии с 1558 года. Дочь Генриха VIII и его второй жены Анны Болейн, спустя три года после рождения дочери казненной по обвинению в супружеской неверности.]. Но и она, если вдуматься, стала такой именно благодаря непростым жизненным обстоятельствам. Объявленная родным отцом Генрихом VIII [Генрих VIII (1491–1547) — король Англии с 1509 года. Сын Генриха VIII и Елизаветы Йоркской. Известен в первую очередь тем, что имел шесть жен, из коих двух повелел обезглавить.] спустя три года после своего рождения незаконнорожденной, она вынуждена была пробираться к трону сквозь дебри придворных интриг, рискуя собственной жизнью. Пускай судьба и не опустила ее так низко, как Третьяка, зато ей она в лице сводной сестры Марии угрожала и темницей, и плахой [Когда в 1553 году на английский трон уселась ее сводная сестра Мария I Кровавая (1516–1558), то Елизавета была заключена во время восстания протестантов в Тауэр и несколько месяцев пробыла там под следствием, которое могло закончиться чем угодно, в том числе и смертной казнью.]. Не забыла злопамятная старшая сестричка, как мать Елизаветы и ее мачеха Анна Болейн драла свою юную падчерицу за уши, сделав ее служанкой при крошке Елизавете.

Словом, обоих судьба научила многому, но в первую очередь преподав наглядный урок, как порой изменчива госпожа Фортуна — всего один шаг от Тауэра до короны, от конюха до государя всея Руси, но в то же время всего один шаг отделял Елизавету от топора, а Третьяка, в случае неудачи с заговором, от Лобного места. Совсем рядышком стояли главная королевская тюрьма Англии и Вестминстер [Вестминстер — королевский дворец в Лондоне.], поблизости друг от дружки, оказывается, находились деревня Калиновка и роскошные палаты московского Кремля.

Потому оба видели во власти не только то, что она дает, но и то, что она налагает. Лишив их богатства в юности, судьба научила их быть бережливыми в зрелые годы. Оба правили, не полагаясь только на свои собственные силы, но опираясь на мудрых советников, а уж как их звали — окольничий Адашев или граф Лестер, князь Курбский или морд Борлей, отец Сильвестр или секретарь Уолсингем — не суть важно.

Оба никогда не заявляли: «Я так хочу, а значит — так будет!», но стремились исходить из обстоятельств и действовали только в случае, если они благоприятствовали, умея вовремя отступить от задуманного. Оба с внутренней прохладцей относились к вере и религии, хотя прекрасно понимали важную роль церкви и внешне оказывали ей и ее служителям должные знаки уважения.

Оба они, наконец, хранили важную тайну о себе. Только у Третьяка она касалась обстоятельств восхождения его на отцовский престол, а у Елизаветы она была глубоко личного, можно сказать, интимного характера, касающаяся физической особенности ее тела, которую, как она заявила, «не раскроет ни одной даже самой преданной душе».

Может быть, именно потому, находясь за тысячи верст от туманного Альбиона, государь всея Руси инстинктивно почувствовал это внутреннее родство душ, так горячо и гостеприимно встретив появившихся в его державе заморских гостей. Хотя они были посланцами не от Елизаветы, а от ее брата Эдуарда VI, но как знать, как знать…

Впрочем, до этого еще далеко и ни к чему столь ретиво забегать вперед, а лучше поведать о начале правления нового государя, тем более что первые шаги в любом деле всегда самые трудные, а уж при восшествии на престол — тем паче.

Глава 1

НОВАЯ МЕТЛА

Известно — рыба всегда гниет с головы. Коли в голове этой, хоть и украшенной венцом, ветер свистит и руки-советники такие же подберутся, нерадивые да нескладные. Ну, а уж коли она за дело принимается, да умно, то у нее и руки умелые.

Работа по преобразованию велась и до пробуждения Иоанна из спячки — но как бы неприметно. Тем более что сам государь все больше помалкивал. Хотя тайны из нее не делали, но все равно иные прочие ее не замечали.

— Ну что там молодь зеленая дельного может придумать? Забавы все это пустые, — говорили про эту работу умудренные бояре. — Во все это вникать нам не с руки. Мало ли чем там наш государь тешиться удумает. Пусть его».

Оказалось же, что «молодь» годна не для одних забав. Тем более что для последних народец подобрался не сказать, чтоб смирной, но и не шумливый. Те, кто услужливо смеялся, когда очередной котенок или щенок летел вниз с высокого крыльца, куда-то подевались, а пришедшие им на смену, видя перед собой совершенно иного царя, и вели себя с ним по-иному.

В Думе же только покряхтывали да диву давались, выслушивая чуть ли не каждую седмицу ворох того нового, что щедро вываливал на них Иоанн. Перемены поражали, но в то же время возразить им было нельзя — составлены умно и славно.

Немного обижало то, что все они были измышлены не ими, но опять-таки выходило, будто и тут вины государя нет. Ведь предложил же он им поразмышлять — но каждому наособицу, — что потребно изменить в Уложении его великого деда? Предложил. А через месяц-два спросил: «Ну как, бояре? Кто что надумал?»

Отвечать надо, а нечем. Вроде бы и следует кое-что поменять, но как? А он тут же: «Тогда я вам зачту, о чем уже надумано». И опять же неведомо, как себя вести. Иное дело, если это какой-то худородный мыслишку кинул. Ее порвать — не грех, но напротив — во благо, чтоб сам царь понял — не годятся простецы [Простец — здесь употреблено в смысле «простолюдин».] для государственных дел. Не след ему таких к себе подпускать.

А ведь чувствовалась рука худородная, ох как чувствовалась. Ну где это слыхано, чтоб за бесчестье черному горожанину али там пахарю из простых крестьян не деньгу или пяток, а целый рубль платить? Да как подумаешь, что придется самолично, ежели что, целковый в заскорузлую мозолистую руку класть — все в душе переворачивается.

Так ведь мало того. Жене горожанина этого почто за бесчестье платить, да еще не один рубль, а вдвое? И ведь так всем женкам — от низа до самого верха. Получается, что самому боярину цена вдвое ниже, чем его бабе. Да куда ж от такого бечь?!

А что там о судах неправедных понаписано? Это уж и вовсе за живое затрагивало. Нет, оно, конечно, и раньше, еще в Уложении деда этого сопляка было сказано, что кого обвинит боярин не по суду и грамоту правую на него с дьяком даст, то эта грамота не в грамоту, а взятое надобно вернуть. Все так, имелось запрещение.

Но если раньше сказано было, что «боярину и дьяку в том пени [Пеня (от слова «пенять») — вина (ст.?слав.).] нет», то есть даже если уличили тебя, все равно не накажут, то сейчас совсем иное. Сейчас тебя кара минет, только если ты не уличен а том, что посул [Посул — взятка (ст.?слав.).] брал. А коли дознаются, что ты не просто ошибся, но злонамеренно такое учинил — пиши пропало. Тут же на тебя и иск истцов возьмут, и пошлины царские взыщут, да не простые, а втрое, а вдобавок еще и пеню придется уплатить. И опять-таки хитро Иоанн про нее загнул — «что государь укажет». Выходит, сколь ни повелит уплатить, столько и отдай. То же и дьякам посулено. Им хоть и половинная пеня грозит по сравнению с судьей, зато еще и тюрьма, а подьячего, если он, на посул польстившись, самовольно неправду напишет — кнут ждет.

Ну и кто теперь судить станет? А подумал ли этот мальчишка, у которого еще молоко от мамкиной титьки на губах не обсохло, что на Руси испокон веков без посула в суд лучше не суйся и сам он почти как пошлина стал? Как же без него теперь? Почто такое умаление доброй старины?!

Да что там посулы? Они-то еще куда ни шло — сам виноват, коль попался. А вот пошто высокородный боярин должен даже от обычных жалобщиков страдать — тут и вовсе обидно. Ну, подумаешь, выгнал дерзкого в шею, пускай и жалоба его по делу. В конце-то концов судья — боярин, а жалобщик — холоп, так и нечего тут. Ан нет — отныне получалось, что стоит такому случаю дойти до государя, так сразу тем, кто управы не учинят, быть от государя в опале.

За кого?! За смерда?!

А отчего такое недоверие, что боярин — кормленщик даже судить без избранных земством старост и целовальников не вправе? Да что судить, когда даже взять и оковать не в силах!

А пошлины судные? Они-то по-каковски? Не раз такое случалось, что два наместника в одном граде сидят, великим князем посаженные. Так почему им теперь умаление, и если они совместно свой суд вершат, то почто им платить надлежит как одному? Выходит, что каждому лишь половина достанется? Опять убыток. А попробуй взять как в старину, так уличенного не просто пожурят, да вернуть заставят, а втрое выплачивать придется.

Раньше, осторожности ради, можно было все посулы через недельщиков брать, так теперь и этот лаз перекрыли. Как же, согласится он его у жалобщиков требовать, коли ему за это казнь торговая [Казнь торговая — наказание плетьми или кнутом на торговой площади. Применялась до 1845 года.] светит. Вот и считай, хотя что там считать. И без того ясно, что было кормление, а стало — разорение.

И еще одно настораживало. Уж больно много воли для простецов отпущено. Негоже государю вожжи отпускать да поводья ослаблять. Так, чего доброго, он и вовсе с них узду снимет.

Теперь, выходит, и сноса [Снос — сыск (ст.?слав.).] на вольном человеке, пускай и не подписавшем крепость, искать нельзя?

Раньше как было? Ушел, скажем, у тебя со двора холоп, который по доброй воле служил за деньгу малую. Служил же хорошо, дело свое справно ведал, потому его надо бы обратно вернуть. А как быть, коли он сам того не хочет? Тогда вещицу припрятывали, да тут же на этого холопа в суд — мол, украл. Его сразу тебе в кабалу, и он как миленький далее служит. А теперь сказано, что даже если он оставил господина или ушел тайно, то суда господину над ним не давати. Дескать, с досады на него всклепать может. А если он и впрямь что украдет?!

Или вот тоже о наймитах. Было так — кончился у него срок, выгнал ты мужичка в шею, да и дело с концом. Ныне же, если наймит уличит своего господина во лжи, то с того вдвое против прежнего уговора взыщут. Тоже непорядок выходит.

Иное возьмем — о должниках. Раньше-то взял у тебя человечек деньгу в рост, а ты его цоп за загривок и к себе. Мол, служи, авось и выслужишь. Прошло время, он к тебе, а ты ему в ответ: «Милый! Да ты токмо рост и отработал, а должок по-прежнему на тебе висит».

Теперь не то. Теперь обратное выходит — нельзя так поступать, а коли ослушался ты нового государева уложения и человечек сей сбежит от тебя, да еще украдет при этом что-нибудь, то ему можно не только кабалы не платить, но и украденного не возвращать. Получается что? Да все то же самое — сущее разорение и только.

И уж совсем никуда не годилось то, что за подложную крепость на вольного человека не просто наказание теперь положено, но смертная казнь.

Ну явный, явный простолюдин писал, а может даже — страшно вымолвить, а надо, — и холоп бывший. Уж больно там про них расписано, да не просто так, но — со знанием дела.

Дети, рожденные у родителей до их холопства, объявлялись вольными людьми, и никто, кроме них самих, даже отец и мать, теперь не мог продать их в холопы. Ключники и сельские тиуны до особой крепости не рабы. Если отец и мать имеют постриг, приняв на себя иноческий сан, то лишаются права отдавать своих детей в крепость. Или, скажем, в плен холопа взяли, так если он из него бежал, то ему — воля. И даже для иноземных пленников доброе слово указано. Дескать, он может быть рабом только до смерти своего господина, но ежели тот помер, то и ему — воля.

Все расписано, ничего не забыто. Даже про детей боярских наособицу указано. Теперь их в холопы писать воспрещено, даже если и по доброму согласию. Да у иного одно только имечко и осталось, а на деле поглядеть — хуже смерда живет, в голоде, да холоде, да нужде превеликой, так почто нельзя-то?!

Это что же такое творится?! Да слов нет! Ведь все вверх дном, как есть вверх дном!

Ох, сколь многое сказать хочется, а… боязно. Вдруг не страдалец за весь люд Алексей Адашев это удумал, и не смиренник отец Сильвестр, и уж точно, что не лихой князь Андрей Курбский? Вдруг оно тем, кто познатнее, принадлежит, скажем, князю Дмитрию Курлятову, Владимиру Воротынскому али Александру Горбатову-Шуйскому. А если оно и вовсе из-под пера самого Иоанна вышло, как тогда? А тогда совсем иначе надо с этими мыслишками поступать — править осторожно, щадя юное самолюбие, хотя все равно спускать негоже. А как вызнать, коли царь от намеков увиливает, а на открытый вопрос князя Хворостинина: «Да кем надумано-то?» — столь же откровенно спросил: