— Ну не знаю, нет.

— А почему ты пыталась покончить с собой?

— Потому что. — Маша достала из-под барной стойки миску с крекерами. — Закусывай. Если стараешься соответствовать чьим-то представлениям о тебе, всегда хочется выпилиться.

— А почему потом расхотелось?

— Ушла из монастыря и набила первую татуировку.

— Из монастыря? Ты?

— Ну да. Из регентского училища. Девушка пела в церковном хоре, как ты думал?

Немножко посмеиваясь, Маша рассказала Елисею про монастырь и про побег из монастыря. Про слепую монахиню, над которой все издевались, подставляя подножки, и которая помогла Маше бежать, дала на дорогу денег. Об этом она рассказала. Но не рассказала, что монастырю предшествовало. Как четырнадцати лет от роду, будучи спортсменкой и отличницей, она поехала в спортивный лагерь и там с ней случилась любовь. Предмет любви был мастером спорта и тренером. Прекрасная любовь, великая любовь. Маша этого никому не рассказывала.

И она никому не рассказывала, как пару месяцев спустя ни врач, ни даже мама не спросили ее, хочет ли она делать аборт. Только отец спросил: «Ты хочешь родить или прервать?» — так он спросил, но мама зашипела на него, и он сник. Веселый папа, с которым они на даче таскали большую лейку поливать гортензии и пели во все горло песенку «Лишь бы день начинался и кончался тобой». Он сник. Этого Маша никому не рассказывала. Она никому не рассказывала, что доктор ковыряла в ней кюреткой, как если бы вычищала не плод из молодой женщины, а дерьмо из канализационных труб. А потом медсестра оставила ее одну в палате со словами: «Вот полежи и подумай!» И даже маму к ней не пустили. А за окном была осень, дождь, и в окно стучала голая ветка ясеня. Этого не знал никто.

И только папа знал, что Маша просила его не причинять никакого зла ее любовнику. Что любовник пришел и принес денег. Сказал, что с радостью женился бы на Маше, но, к сожалению, женат. И положил на стол деньги. А Маша видела, что папа хочет убить его, рассечь ему голову кухонным ножом-тяпкой или шведским разводным ключом. И он бы мог, он хорошо умел драться. Но Маша просила папу не причинять ее любовнику никакого зла, и папа послушался. Он только и сделал, что бросил этому мастеру спорта в лицо деньги, которые тот принес. Но не убил, даже не покалечил, даже не ударил. И это убило его. Своего отца, веселого папу, который в детстве привязывал Машу носовыми платками к качелям-лодочкам в парке, чтобы можно было, не боясь сорваться, раскачиваться изо всех сил и горланить «Лишь бы день начинался и кончался тобой», Маша больше не видела трезвым. Он был бессильно пьян даже в тот день, когда дочь уезжала учиться в регентскую школу, в монастырь и тем — как выражалась мать — очиститься, как будто недостаточно было кюретки.

Причиной побега из монастыря было то, что Маша вовсе не чувствовала себя грязной. Поводом была новость о том, что отец умер, безропотно, во сне, так ни разу и не протрезвев. Маша подумала, что папа умер от несовместимой с жизнью потери радости, и решила родить всех детей на свете. Всех, кого даст Бог. Чтобы в доме всегда было шумно. Ничего этого Маша не рассказала Елисею, но воспоминания нахлынули. Закрыв бар и вернувшись домой, она не смогла уснуть.

(И Аглая не смогла уснуть до самого утра. Потому что сон полагается только детям. Сон, в котором паришь, как парят дети в упругом потоке воздуха над аэродинамической трубой в парке развлечений. А потом мама целует тебя и шепчет: «Малыш, пора вставать». Или папа весело кричит: «Малыш, подъем». И они вытягивают тебя из сна, как инструктор вытягивает детей из аэродинамической трубы в парке развлечений. Когда взрослеешь, в аэродинамической трубе сна словно бы кончается воздух — просто проваливаешься в нее и лежишь на дне.)

Глава 4

Елисей спал по-стариковски, поминутно просыпаясь и видя обрывки снов. Снилась маленькая Аглая, шести- или семилетняя. К ней приставал какой-то взрослый хлыщ с медовой улыбочкой, и Елисей пытался сокрушить его правым джебом, но удар во сне не удался, рука обмякла, сдулась, не долетев до цели. Еще снился Роберт Де Ниро, очень старый, с очень морщинистым лицом. И почему-то Елисею во сне предстояло участвовать с этим Робертом Де Ниро в свингерской вечеринке. Еще снились лифты. Лифты вылетали из своих шахт и несли Елисея куда-то по воздуху или по рельсам, которые спиралями обвивали многоэтажные офисные здания из стекла, металла и сверкающих солнечных бликов. Сны с лифтами у Елисея были повторяющиеся из ночи в ночь и всегда сопровождались эрекцией. Наутро он проснулся, заставил себя сделать зарядку, выпил кофе без кофеина, розувастатин, бетаблокатор, витамины группы B, кардиоаспирин (чтобы не пить алка-зельтцер) и позвонил Двойре Мейровне Розенштуцен, известному на Рублевском шоссе и на Золотой миле психиатру.

Двойра Мейровна пользовала от депрессии сильных мира сего, а Елисею просто симпатизировала и брала с него символическую плату 5500 рублей за визит. Что назначит Двойра Мейровна, было заранее известно. Прежде чем перейти к антидепрессантам, она всегда предлагала пациентам витамины и травяной израильский препарат нервин, который коробками везли в Москву все, кто посещал Святую землю. У Елисея этого нервина был полный шкаф, но по роду профессии он был принципиальным противником самолечения и потому записал Аглаю на 18:00.

«Малыш, привет, ты как? — спросил Елисей в ватсапе. — Можешь сегодня в шесть пойти к доктору? Это в центре. Я пойду с тобой. Если можешь, давай встречаться без четверти шесть на Горьковской в центре зала. А? Папа». Через минуту пришел ответ: «Пап, спасибо. Но в Москве нет станции метро Горьковская. Может Тверская?» Елисей погуглил, установил, что «Горьковская» — да, переименована в «Тверскую», посочувствовал писателю Горькому, которому, наверное, особенно обидно было слететь с карты Московского метрополитена, в то время как соседи его Пушкин и Чехов в названиях станций остались. И написал дочке: «Тверская, да. Папка старый».

Ровно без четверти шесть Елисей припарковал машину на Тверском бульваре возле Макдоналдса, заплатил за парковку как за стоянку небольшой океанской яхты и спустился в метро. Люди на эскалаторе были разноцветные. Городская толпа больше не одевалась сплошь в черное, как бывало, когда Елисей еще пользовался метро регулярно. У некоторых молодых людей волосы были неестественных цветов — зеленого, голубого и красного. У всех молодых мужчин были голые щиколотки и бородатые лица. На корточках в центре зала сидела стая кавказцев в черных шапочках. А посреди их стаи, отрешенно глядя куда-то вдаль, стояла Аглая.

О, как же она была прекрасна в этой ее длинной бордовой юбке, черной кожаной куртке, черных тяжелых ботинках и с льняными ее волосами, перехваченными черной лентой. Обычно Аглая сутулилась, но теперь распрямилась вся, как будто чтобы не расплескать переполнявшее ее горе. Лицо ее было очень бледным, почти прозрачным, алебастровым, строгим, так что сидевшие вокруг нее на корточках молодые кавказцы даже и не пытались обратиться к ней, познакомиться или пошутить.

— Пап, привет, — Аглая обняла и поцеловала отца, и на щеке остался холодный след, как если бы целовала снежная королева.

Елисей взял Аглаю под руку и повел осторожно, как нес бы хрустальный бокал, до краев наполненный горьким и дорогим вином. На эскалаторе Аглая улыбнулась краешками губ и сказала:

— Пап, ты когда пишешь в ватсапе, я и так вижу, что это пишешь ты. А по тому, что там расставлены все запятые, я сразу понимаю, что это пишешь ты. Не обязательно в конце еще и подписываться «папа», — и улыбнулась снова.

И Елисей был рад, что сумел заставить дочку улыбнуться.


Двойра Мейровна Розенштуцен была по натуре человеком жизнерадостным. Многолетняя практика потребления препарата нервин сделала ее еще и уравновешенной. Принимала она в трехкомнатном кабинете-квартире в том же доме, где кафе «Аист» на Большой Бронной. Приемная была украшена огромными, в человеческий рост, фотографиями, которые Двойра за немалые деньги нарочно заказала знаменитой портретистке Ольге Павловой. Все фотографии изображали актрису Чулпан Хаматову — в разных образах, но чаше всего с лысыми и изможденными детьми, больными раком крови. Двойра входила в попечительский совет Хаматовского благотворительного фонда, десятую часть своих доходов регулярно переводила онкогематологической клинике и всерьез полагала, что невротическим ее пациентам с Золотой мили полезно видеть детей, которые больны по-настоящему.

При виде Аглаи Двойра Мейровна изо всех сил проявила участие.

— Здравствуйте, как вас называть? Аглая? Глаша?

— Можно Глаша.

— Проходите, проходите, садитесь, вы как хотите: чтобы папа?..

— Можно на «ты», — проговорила Аглая.

— Ты как хочешь: чтобы папа посидел с нами, или мы поговорим, а он подождет здесь снаружи?

Аглая задумалась. Эти пятнадцать секунд, пока она думала, Елисей как бы балансировал на краю экзистенциальной пропасти — он кто? Отец, который нужен дочери в тяжелую минуту, или такой технический отец, который может записать на прием к психиатру, подарить на день рождения набор дорогих линеров, подкинуть денег, чтобы сходила с Фомой на концерт Оксимирона? Наконец Аглая сказала: