— Ах, станки и планы. Это да, святое дело, — и хотел Игорь Пантелеевич еще что-то добавить, но Антонина Михайловна пристыдила:

— Игорь, придержи свои колкости. На что ему пансионат, наши посиделки с кефиром? Мальчик вполне взрослый, вон, усы уже как у гуцула.

— Что?! — перепугался сын, хватаясь за верхнюю губу.

— Я говорю, что он и без нас найдет чем заняться. Ну а не найдет — здоровее будет. А вот Наташке с ее бронхами как раз погреться на песочке не мешает…

— Будут камушки да галька, — уточнил отец, — но в целом все верно излагаете, Антонина Михайловна. На кой он нам, этот Колька?

Они принялись обсуждать разного рода приятные детали — что с собой брать, что там выдадут — втроем уже, без сына и брата.

Колька был на этом сборище курортников лишним и поскакал поделиться новостями с Ольгой. Она же, открыв дверь и даже не пригласив на чай, лишь подбородок вздернула:

— И что?

Он смешался, забубнил:

— Думал, ты обрадуешься.

— Прыгаю от восторга. У тебя все? Извини, мне некогда.

И закрыла дверь перед носом. Правда, потом извинилась — была занята, «Педагогику» читала, — но Колька затаил обиду. Когда животом стал скорбен, послал прощальную весточку с друзьями, Ольга, бросив свои дурацкие книжки, немедленно раскаялась, прибежала — а он ее со скрытым злорадством дальше порога не пустил:

— Нечего, иди домой. Заразишься.

— Коля, да это не то…

— Много ты понимаешь! То — не то, не твое дело. Иди отсюда и вымой руки с мылом.

Причины, по которым все у них по-дурацки получалось, — надуманные. Видите ли, к весеннему приему в пионеры кто-то в райкоме комсомола «сюрприз» пообещал. Ольга тотчас переполошилась. Она давно себе вбила в голову, что кто-то где-то там недоволен ею как пионервожатой, что смотрят на нее косо и кто-то обязательно «приедет», «проверит».

Кто приедет, что проверит? По головам, что ли, считать будут?

Колька, поднаторевший в педагогических отчетах да набравшийся мудрости от замполита училища, давно никаких «проверяющих» не боялся. Тоже мне, контролеры! Педсоставу лучше знать, где что не в порядке. Да и в комсомол — не всех надо тащить, как в стадо, а лишь тех, кто достоин. А достоин кто? Поищи таких! Так работать надо, исправляться…

Мудрый замполит дискуссии пресекал на корню: силком загонять в ряды комсомола — это обесценить идею, за которую люди погибали. Это значит дать повод усомниться в том, что быть принятым в ряды — это огромная честь.

И, хотя после всех этих речей тот же замполит деликатно заводил беседу о том, как там Пожарский, не надумал еще, Колька (который и в самом деле себя достойным вступить в комсомол не считал) отрицательно качал головой.

И пытался Ольге втолковать:

— Всегда найдутся умники, которым ничего не нравится, и ты прежде всего. Не нравится, как работаю — расходимся красиво, и всего-то дел.

Однако Ольга, когда нервничает, глупеет — это давно ясно. И она почему-то решила, что чем больше книг по тайнам педагогики перечитает, тем скорее обретет мудрость и спасение.

Парень пытался выяснить, как количество прочитанных воспитателем книг влияет на качество мозгов в головах у воспитуемых. Ольга сначала подняла его на смех, потом пошла сыпать словечками и фамилиями, да еще с таким заносчивым выражением лица, что он только диву давался ее информированности. И более не поднимал вопрос даже в шутку.

В общем, Оля училась, «подтягивая» теорию.

А Колька лежал, смирно глядя в потолок, и думал о различных посторонних вещах. В частности, о том, как скучно болеть, и хорошо бы сейчас слопать бутербродик.

Живот тотчас взвыл.

Яшка-зараза точно подметил: «Зато сколько деньжат сэкономишь на еде». Дурень, конечно, а светлую изнанку увидеть всегда может…

Поболев на спине, перевернулся на бок, от слабости задремал — до тех пор, пока не показалось, что за стеной, у соседки, по комнате кто-то ходит. Кому бы это там быть? Колька глянул на часы — одиннадцать утра. Что за безобразие. Это ж у него живот болит, а что другие трудящиеся поделывают по месту прописки в то время, когда должны работать в поте лица? К тому же у Брусникиной. Соседка Татьяна Ивановна который год жила одна, замкнуто. Тихая, высохшая, бледная, как зимний мотылек, трудилась делопроизводителем на текстильной фабрике. Одна с самого начала войны, муж-ополченец пропал без вести, единственная дочь сгинула.

Не должно быть никого, но кто-то там шляется.

«Воры, — решил Колька, — надо пойти глянуть».

Поднявшись, он выбрался в коридор, ступая неслышно и дыша через раз. Подкравшись к двери соседки, потянул на себя ручку — не поддалась, заперта. Приподнял коврик — ключ на месте. И все-таки слышно, как раз из щели под дверью, что кто-то там еле слышно, легкими ногами, бродит. Николай поднял ключ, вставил в замок, повернул — и моментально за дверью послышался шум, стук, стекло звякнуло.

И Колька, заскочив в комнату, никого не увидел. Кинулся к окну, глянул во двор — пусто, в форточку высунувшись, глянул вверх — и там ничего, кроме верхних этажей. Никто не улепетывал ни по улице, ни по крыше подвала, что прямо под окнами. Так — лишь папиросные окурки, засохшие плевки, и вот, вылезает из подземелья, сияя голым черепом, сапожник Ромка Сахаров. Он потянулся, помахал руками на манер зарядки, закурил и поднял смазливую морду, по-котовьи жмурясь на солнце.

Колька мигом прянул от окна — не хватало еще, чтобы этот типчик его в чужой квартире увидел. Лучше осмотреться в комнате. И, занявшись этим, Колька засомневался — было ли что, то, что он слышал, или это от слабости в ушах звенело.

Вся сиротская обстановка на месте: кровать с панцирной сеткой, софа, шифоньер, этажерка. Он был тут дня два назад, когда тетя Таня попросила посмотреть — розетка греться стала. Кругом порядок, ничего не тронуто. Табуретка упала, от этого и весь шум. Может, от того, что по улице тяжело груженный самосвал проехал, когда такое случается, весь дом трясет.

Николай поднял мебель, приметив на сиденье чуть заметный меловой отпечаток ноги крошечной такой подошвы. Огляделся — у входа в комнату, на коврике, красовались домашние баретки хозяйки, крохотные, вполовину его собственной ноги.

«Наверно, камин свой драгоценный мазала», — это была страшная тайна, о любви соседки к этому никчемному, хотя и красивому сооружению. Он был сложен еще при постройке дома, и дымоход давно был заделан. Зато нетронутыми остались меловые бока и несколько рядов удивительных изразцов: на белых плитках лазурью наведены картинки и надписи с ятями. То рука, вылезающая из тучи, держит весы, на которые из мешка сыплются какие-то штуки, то грустная змея свешивается с засохшего дерева, а на хвосте — бирка, как от лекарства «С тобою засыхаю». Красивые картинки, Колька с детства любил их рассматривать.

И тетя Таня дорожила своим единственным богатством, аккуратно белила, где можно было, минимум дважды в год, — под Новый год и на Пасху. Видимо, недавно и закончила, поскольку и на табуретке, и на полу свежая меловая пыль.

Колька вернулся к окну, осмотрел раму — ничего не сломано, не вскрыто, а что форточка открыта, так по теплому времени во всем доме их никто не закрывает, разве на ночь, когда становится свежо. Занавески на окне обычные, герань в горшке цветет. Стол тут же, рядом, на нем чернильница с пером, блокнот. Серо-черная настольная лампа, треснутая, перехваченная хомутиком, на абажур наброшена вышитая салфетка.

И еще на столе у некурящей Брусникиной лежал портсигар. Колька раньше его не видел, да и не имел обыкновения глазеть на чужие вещи, но уж больно он был красивый, руки сами потянулись взять и осмотреть.

Что за крышечка! Чистый перламутр, а по нему пущены белые и стеклистые узоры, точь-в-точь как иней на поверхности окна зимой — так натурально сделано, что даже пальцы начали стыть. По краю пущена серебряная кайма, а в нее вделаны крохотные перламутровые камушки, похожие на жемчужины, такие бусы были у мамы.

Колька, проведя пальцами по всей каемке, нащупал чуть приметную кнопку, и створки с щелчком раскрылись. Оказалось, что этот портсигар и внутри — загляденье! Внутренность половинок отделана так, будто они затянуты нежно-голубым бархатом. Колька даже потрогал — нет, не ткань, а тоже эмаль. Вот это работа!

Портсигар был искусно переделан под рамку для фотографий: с левой половины в эмаль вправлено фото улыбающегося мужчины в форме, с правой — угрюмая, смотрящая исподлобья девчонка лет четырех-пяти, обнимавшая плюшевого медведя.

С трудом, но можно было вспомнить, что тыщу лет тому назад — до войны то есть — Татьяна Ивановна Брусникина была не тощей седой молью, а бодрой хохотушкой чуть за тридцать, женой вот этого, который слева, замечательного дядьки — военфельдшера. И тогда у них в самом деле имелась такая дочка, которая справа, крошечная, сероглазая, угрюмая. Толстая, как подушка.

В памяти всплыл давным-давно подслушанный разговор о том, что маленькая Брусникина находилась в эшелоне с ребятами из санатория «Медсантруд», который фрицы разбомбили под Калинином в июле сорок первого. Про эту историю в газетах не сообщали, а сплетничали, вытаращив глаза, со слезами.