Аллея быстро закончилась, и дальше Яков Михайлович пошел уже по грязи. На земле лежала неубранной прошлогодняя листва. Но разве ему было жаль листвы? И он безжалостно вдавливал ее сапогами в грязную, раскисшую от дождя землю, чувствуя, как на подошвы сапог налепляются тяжелые комья земли. И чем ближе приближался Яков Михайлович к стоящему экипажу, тем тяжелей и тяжелей становилось у него на душе. Тоска и отчаяние терзали его сердце. Подойдя к коляске с понурившимися лошадьми, накрытыми тяжелыми попонами, Гиммер осторожно тронул за плечо, дремавшего под мокрой рогожей, кучера:

— Здравствуй, голубчик. Давно ли барин сидит? — кивнул он в сторону одинокой сгорбившейся фигуры возле могилки.

— Давно, Яков Михайлович, — отозвался тот, — почитай, с самого утра. Как приехали — так все сидят и сидят. Не шевелятся, а только все плачут и плачут. Совсем никого не слушаются, никак не хотят уходить. Даже зонтиком не хотят накрываться. И вымокли насквозь, поди. Стали, чисто как дите — малое и неразумное. Боюсь, застудиться они хотят, да помереть за хозяйкой следом. Спаси и помилуй! — испуганно перекрестился Матвей, — уж очень сильно горюют. Да и как не горевать? Ольга Андреевна — чисто ангел небесный. А уже и красавица-то какая? Эх! Да, что я вам-то это рассказываю? Уж, вам ли не знать, барин! — кучер не сдержал слез, вытер ладонью покрасневшие от холода и ветра глаза и замолчал.

Молчал и Гиммер, грустно повесив голову.

— Вы мне, батюшка Яков Михайлович, того — помогите! — молвил кучер, — уж я его и звал, и звал идти-ть домой. А они не слушаются меня! Что с ними делать? Прямо, и не знаю. Может, у вас это дело лучше получится? А хотите, пойдемте к нему вместе? Я в сторонке постою. Вы знак мне подайте, мы и возьмем его под белые рученьки с обеих — то сторон и поведем потихоньку? А? — кучер сочувственно заглянул в глаза инженера.

— Я сам схожу. Ты посиди здесь, не подходи. Если что, я позову. Пойду, попробую поговорить с ним, — Яков Михайлович тяжко вздохнул и пошел мимо невысоких оградок к фабриканту.

Тот сидел на заботливо принесенной смотрителем скамейке среди родных надгробий с белыми крестами, возвышавшимися над ними, и застывшим пустым взором глядел на родной могильный холмик, выросший только вчера. Фуражку свою он снял и положил рядом с собой на скамейку.

— Зачем вы здесь? Вы! — глухо спросил фабрикант, едва завидев его, — вас тут никто не ждет. Уходите! — он судорожно сглотнул и опустил низко голову, как будто с отчаянным выкриком последние силы навсегда покинули его. Казалось, горе совершенно придавило его. И жизнь вытекла из него, как вода сквозь песок. Вместо крепкого, жизнерадостного мужчины Яков Михайлович увидел перед собой надломленного горем, постаревшего человека. Вид фабриканта был жалок и ужасен. Он как будто стал физически меньше, съежился, сжался и ссутулился. Одежда насквозь промокла. Волосы растрепанными косицами свисали с головы на заросшее и бледное лицо. Всегда лучистые серые глаза сейчас были красными и опухшими от слез, казались потухшими.

— Как вы посмели прийти сюда! К ней! Когда я здесь? Рядом с моей женой! Уходите же! Я не хочу никого видеть! А вас особенно! Неужели вы не понимаете? — страдальчески выкрикнул старик.

В голосе Ивана Кузьмича слышались мука и затаившаяся ярость от того, что чужой посторонний человек мешает ему сейчас быть наедине со своим горем. Он упивался своим горем, как пустыня не может напиться дождевой водой. Муки совести и несбыточных желаний, невысказанных слов и действий со страшной силой терзали его душу, рвали сердце. Воспоминания о еще недавно живой, но утерянной навсегда прекрасной молодой жене, мучили Ивана. Он погрузился в такие неимоверные страдания и такое глубокое отчаяние, что казалось, никакая сила не заставит его неукротимый дух отвлечься от поглотившего жестокого страдания.

— Простите меня, — четко разделяя слова на слоги, тихо, но твердо промолвил Яков Михайлович. Ему и самому произносимые слова давались с трудом:

— Я пришёл, чтобы проститься с ней. Позвольте мне это сделать, — не дожидаясь разрешения, он наклонился над свежим холмиком и точным движением воткнул в его изголовье свою свечу. Попытался было ее зажечь, но под дождем свеча никак не могла разгореться. Яков Михайлович накрыл слабое дрожащее пламя широкой ладонью — все безрезультатно. Отчаявшись, он беспомощно и с надеждой во взоре, поглядел на Ухтомцева.

— Зря стараетесь. Все равно не зажжётся, — пробормотал тот в ответ и отрицательно покачал головой, — я тоже не смог зажечь.

Они оба, молча и безотрывно, глядели на свечу. Им казалось, что эта свеча с ее незажженным пламенем обрела сейчас для них какой-то другой, отличный от обычного смысл. Как много боли, безотчетного страха сосредоточилось в отчаянных словах Ивана. Два много повидавших на своём веку человека, обладающих исключительными волевыми, умственными способностями остались беззащитны и перед ворчливой сыростью дождя, и перед мощной стихией жизни. Каждый из них пытался раздуть пламя любви одной женщины, и каждый из них по-своему нарушил трепетное горение жизненных сил в душе любимой. Чего боялись они? Того, что теперь уже ничего не смогут исправить, не смогут попросить у нее прощения и услышать ответ на свои мольбы? Или того, что их ждут муки до скончания дней — муки по безвозвратно ушедшему, когда-то мало ценимому счастью и муки безутешной совести?

Внезапно, Яков Михайлович трижды, низко поклонился кресту на могилке. Потом поцеловал деревянный крест и кожаной перчаткой бережно стер с него капли дождя. Все это время Ухтомцев продолжал безотрывно наблюдать за всеми его движениями.

— Как вы смеете прикасаться к ней? — хрипло вскричал он, увидев, как Гиммер целует крест.

Неловко покачнувшись, Иван Кузьмич сделал шаг по направлению к Гиммеру, одновременно рукой судорожно хватаясь за воротник. Его лицо еще больше побледнело. Ухтомцев широко открыл рот, будто выброшенная на берег рыба. Он захватил ртом воздух, желая что-то сказать, но не сказал — а замычал. Потом весь как-то надломился и стал заваливаться набок. Если бы Яков Михайлович не бросился и не подхватил, то он упал бы, как подкошенный.

— Ах, ты боже мой! Да что это с вами? Дорогой вы мой? Ну, полно-те! Полно же! Иван Кузьмич, миленький! Да, что это вы такое надумали? Да, не молчите же, пожалуйста! Дорогой мой. Вы слышите меня? Извольте же выслушать! Прошу вас, не изводите себя! Не рвите себе душу. Пожалейте. Пройдет время и залечит ваши раны. Не сразу, но залечит. Поверьте мне. Я знаю. Год назад я матушку схоронил, тоже сильно убивался. Думал, жизнь ушла вместе с ней. А сейчас ничего. Хожу на службу, живу, дышу. Послушайте моего совета, голубчик. Не давайте воли своему горю! Держите его крепко. А то оно сломает вас! Давайте, присядем на лавочку. Давайте, я вам помогу! — принялся он ласково уговаривать фабриканта.

Но в ответ услышал резкий крик:

— Оставьте меня! Не прикасайтесь. Мне не нужны ничьи утешения! Я к ней хочу! — упрямо и со злостью выкрикнул Иван Кузьмич и решительно оттолкнул поддерживающие его крепкие руки.

Но Яков Михайлович не отпустил. Настойчиво потянул фабриканта за локоть, подвел к мокрой лавке и усадил силой. Сам сел рядом. Был наготове.

— Крепитесь, Иван Кузьмич, — мягко промолвил Гиммер, осторожно прикоснувшись к руке фабриканта, — в вас сейчас такое страшное горе кричит. Но вы все равно держитесь! Её уже не вернуть. Бог забрал вашу голубку. А вам надо жить и о детях подумать, — торопливо и громко проговорил он, стараясь привести несчастного мужа в чувство.

— Зачем? Я всегда о них думаю. А о ней, душеньке моей, не думал! Как ей со мной тяжко, — Иван согнулся пополам, как будто переломился и глухо застонал, хватаясь руками за свою мокрую разгоряченную голову.

— Она слышит вас. Неужели вы думаете, что она уже не простила вас? — горячо воскликнул Яков Михайлович, — она простила! Мужайтесь, Иван Кузьмич! И живите! Прошу вас! Живите за себя и за нее. Вам надо жить. У вас дети остались. Есть новорожденный сын. Вы для них теперь отец и мать! Единственная опора и надежда! Прошу вас, вспомните о них! — он старался говорить мягко, но твердо. В то же время, сочувственно вглядываясь в серое и застывшее Иваново лицо.

Но тот будто не слышал, — сидел, равнодушно отвернувшись от него. Серые глаза, в которых плескалась неукротимая боль, пристально и холодно смотрели на качающуюся от ветра березу. Губы остались все также, плотно сжаты.

Яков Михайлович ободряюще дотронулся до его руки.

— Крепитесь, Иван Кузьмич! Вы не одни в своем горе! Ваши дочери и сын страшно переживают. Еще и за вас. Мне тоже больно, — с трудом произнес. Хотел добавить еще слова сочувствия, но поглядев на отчужденное лицо Ивана, промолчал, окунаясь в собственную боль. Так они сидели, молча некоторое время.

— Где она? — неожиданно хрипло спросил Ухтомцев.

Гиммер не ответил и внимательно всмотрелся в его лицо: «Несчастный! Твое сердце рвется, как и мое. Но тебе сейчас тяжелей, чем мне!» — горько подумал он.

Не дождавшись ответа, фабрикант опустил голову.