23 августа

Воскресенье

Сегодня день прошел тихо, без всяких происшествий. Гостей, вопреки всем моим ожиданиям, почти никого не было: наверное, не забыли еще того шумного расставания, которое учинил нам Шмидт в прошлое воскресенье. Под вечер пришли только от Бангера, все трое. Саша сделал мне сюрприз: подарил Пушкина — том избранных сочинений. Милый Пушкин! Как я ему обрадовалась, как будто встретила старого доброго друга. Как хорошо, что он теперь здесь, со мной!

Сегодня долго разговаривала с Сашей, поделилась с ним всеми своими сомнениями, даже поплакала. Саша сочувствовал мне, уверял, что все равно наша неволя недолго протянется, все равно скоро освободят нас. Обещал при случае бросить с дороги открытку. Хороший он все-таки парень. Очень душевный и очень простой. Настоящий товарищ. Друг.

Потом пришла помрачневшая и заплаканная Женя Никандрова и сообщила, что тетю Дашу и Веру, которая тоже вскоре заболела, увезли в какие-то заразные бараки, а Мишу отправили в Мариенвердер на сырную фабрику. Мы все страшно расстроены этой новостью. Проклятая жизнь! Бедная тетя Даша, удастся ли ей еще раз увидеть когда-нибудь свой Псков?

Уходя, Женя сказала, что, пожалуй, тоже отправится с ребятами. Ну что же? Я ее не отговаривала.

А совсем уже вечером к нам на огонек завернул Маковский. Он шел из города, от сестры, и был немножко навеселе. Принес новость, будто Черчилль в настоящее время находится у нас, в Москве, что цель его визита в Россию, конечно, неизвестна, но что он, Маковский, ничуть не удивится, если англичане и американцы вскоре после этого посещения откроют где-нибудь второй фронт.

Правда ли это? Еще сказал Маковский, что по всему нашему фронту немцев жмут и им приходится очень и очень туго. Правда ли и это?

Как раз подошло время, и мы с Василием побежали к Гельбу слушать радио. Вскоре началась передача, и вот что сообщили: «Под Ленинградом и на ряде других участков фронта — ожесточенные атаки советских войск, но наши доблестные немецкие солдаты…» Ура!! Значит, началось и Маковский сказал правду! К концу передачи завравшиеся немецкие дикторы истеричными голосами передали обращение германского вермахта к советским казакам, которое начиналось примерно так: «Казаки Дона, Кубани, Терека и Урала! Где ваша казачья честь? Где ваши светлые хаты и цветущие села? Где ваши быстрые кони и острые сабли? Где ваши славные песни? Объединяйтесь, казаки, под знамена великой германской армии, которая вернет вам отнятые советской властью свободу и поруганную честь. Тогда снова зацветут ваши села и зазвучат над ними песни…»

Да, видно, туго приходится сейчас фрицам, видно, лихо теснят их конем да саблей молодцы-казаки!

Пришли домой в отличном настроении, подняли настроение и у всех остальных. Мне не терпится, и я, послонявшись немного по комнате, подсаживаюсь к столу писать очередное письмо Зое. Надо же и ей сообщить поскорее эти новости. Может быть, она еще не знает?

Маковский все еще сидит у нас. Теперь уже с ним разговаривают все хором. Миша громко, словно Маковский страдает глухотой, рассказывает ему о той хорошей жизни, которая дана старым людям у нас, в России. Он тычет Маковскому пальцем в грудь и внушает, что такие старики, как он, у нас уже давно «никс арбайтен» [Не работают (нем.).], что они только и занимаются тем, что «шпацирен и шляфен» [Гуляют и спят (нем.).]. Но тут вступает в разговор Леонид, который явно недоволен Мишкиным рассказом. Разве так нужно говорить? Подумаешь «шпацирен и шляфен»! Послушаешь Мишу — так вроде, кроме спанья и гулянья, для стариков в России больше ничего и нет. А ведь Россия — это такая страна!

И Леонид, не уступая по громкости Михаилу, возбужденно рассказывает присмиревшему Маковскому о театрах и концертных залах, о наших санаториях и курортах, куда, по твердому его убеждению, бесплатно съезжаются все старики России. Но и этого мало, и, желая вконец сразить Маковского, Лешка говорит о ресторанах:

— Ты знаешь, что такое ресторан? Ну, это где пиво-биер или вино-вайн тринькают. Шнапса там нет, только шампанское. Шампаниш, понимаешь? Наши старики это вино страшно любят и всегда только его заказывают. И еще там много музыки — много хорошей, веселой музик, понял? Вот как у нас живут такие, как ты. Понял ты — ферштейн?

И чтобы Маковский лучше понял, в том месте, где говорится о музыке, Лешка «берет на голос» и мелко семенит ногами. В этот момент он и сам искренне верит, что вот именно так, и только так живут у нас в России все старые люди.

И Маковский понимает, он широко и радостно улыбается и изъявляет желание поехать после войны с нами в Россию. Только возьмут ли его, примут ли там?.. Миша успокаивает: «Таких, как ты, примут: ты свой, рабочий».

Маковский с готовностью сжимает большой щербатый кулак: «Рот-Фронт!» Это было нашим девизом.

Наконец уходит и он. Я написала письмо Зое, заканчиваю запись в дневнике и сейчас еще почитаю Пушкина.

Итак, здравствуй, Александр Сергеевич! Пусть твои волшебные стихи напомнят мне те недавние и вместе с тем такие далекие, такие счастливые и такие недоступные для меня сейчас дни прежней жизни.

26 августа

Среда

У меня новость — и радостная, и в то же время гнетущая: получила письмо от Маргариты. Недели три спустя после прибытия сюда, в Маргаретенхоф, я послала объявление в русскую эмигрантскую газету «Новое слово», которая издается в Данциге и которая помещает объявления всех разыскивающих кого-либо на четвертой странице под коротким заголовком: «Розыски». Однажды я случайно увидела эту газету в руках у кого-то из наших, русских, взяла адрес и решила, что послать такое объявление можно: вдруг повезет и кто-то откликнется? Я уже и не надеялась получить ответ, уже просто забыла, как вдруг сегодня — пожалуйста! — письмо от Маргариты.

Значит, несмотря на наглое, бесстыдное вранье, каким сверху донизу напичкана эта, с позволения сказать, «газета» и из-за которого иногда просто противно брать ее в руки, — какая-то небольшая польза с нее есть.

Письмо Маргариты полно горечи и плохо скрытого отчаяния. Пишет, что живут они скверно, так же каждый день вспоминают прошлую жизнь, свой колхоз «Роте-Фане» и все то светлое и хорошее, что осталось там, в России. С момента приезда все еще живут в переселенческих лагерях. Обстановка очень тяжелая, угнетающая, один из ее родственников — дядя Адольф — сошел с ума, несколько человек уже успели умереть. Наша маленькая Гренка вытянулась и стала озорным голенастым сорванцом.

Потом Маргарита сообщает, что писала в Красный Крест и получила оттуда ответ, что Кости в числе пленных нет. Я не понимаю, почему об этом она пишет так мрачно? Как раз из всего письма эта фраза обрадовала меня больше всего. Неужели ты, Рита, хочешь, чтобы твой муж, а мой брат, подыхал медленной страшной смертью где-нибудь за колючей проволокой в голодных, вшивых лагерях? Нет, нет, только не это! И потом, ты ведь знаешь его натуру? Я больше чем уверена, что, если бы и пришлось ему когда попасть в плен, эти холодные, кровожадные звери в образе гестаповцев придушили бы его сразу за его строптивый и гордый характер. Так что только не плен… Что же остается? Где же ты, мой далекий, мой пропавший брат? Тогда, еще там, дома, твой друг писал, что ты остался на поле боя недвижимый — то ли убитый, то ли тяжелораненый. Значит, ты или погиб в том бою, или тебя подобрали кто-то свои. Я не хочу, я не могу верить, что ты, мой самый любимый брат, погиб. Милый Костя, я чувствую каким-то особым чутьем, что ты жив, что ты все переживешь и что мы еще встретимся…

Под конец Маргарита с горечью пишет, что до этих пор все-таки была надежда вернуться, думалось, что мы там, в России, что дома все по-прежнему. А теперь, когда узналось, что мы тоже здесь, и этой последней надежды нет.

Зачем она так пишет? Неужели она потеряла веру, что мы все-таки вернемся?

Я пишу ей ответ в этот же вечер. Я стараюсь подобрать самые теплые, самые убедительные и самые нужные слова. Я уверяю ее, что все будет хорошо. А когда это будет и будет ли вообще? Откуда я знаю?