Вера Колочкова

Чувство Магдалины


Да, люди неразумны, непоследовательны и эгоистичны.
И все же люби их!


Если делаешь добро, люди обвинят тебя в затаенной корысти и себялюбии.
И все же твори добро!


Искренность и открытость сделают тебя уязвимым.
И все же будь искренен и открыт!


То, что ты строил годами, может разрушиться в одно мгновение.
И все же строй!


Люди нуждаются в помощи, но они же станут упрекать тебя за нее.
И все же помогай людям!

Советы Матери Терезы

Глава 1

Июльский полдень таился за окнами домов и под навесами, отгораживался обманом от палящего зноя. Иногда притворялся, что умер. Клонил к земле вялые обморочные травы, выставлял на обозрение, как жертву, потрескавшийся участок дорожной обочины. Умирать или притворяться мертвым ему было не впервой — в этих-то жарких краях… А когда в окрестностях славного города Феодосии не бывало жары в июле, чтобы полуденное солнце не жарило бы курортника почище адовой сковородки?

И в Ближних Камышах, то есть в этих самых окрестностях, случился в этом году солнечный катаклизм. В самый что ни на есть пик сезона. Все как положено. И народу понаехало — тьма. По сравнению с предыдущим летом, конечно. А что делать? Время такое. Не от погоды зависит, а от геополитики.

Под одним из таких навесов сидели трое мужчин, пили пиво, лениво заедали чищеной воблой, аккуратно разложенной кусочками на газете. По виду — типичные отдыхающие. По манерам — перепутавшие Ближние Камыши с отелем где-нибудь на Гавайских островах. Слишком движения были замедленные, слишком небрежные, а выражения лиц — насмешливо снисходительные. Старший из мужчин был лет сорока, сухой, высокий, со впалой грудью, обожженной до болезненной красноты солнцем. На лице его было написано если не страдание, то большое недоумение — вот незадача случилась в это захолустье попасть, еще и ожог получил… И в то же время казалось, что это страдальческое недоумение было размыто выражением смиренной покорности — ничего, можно и ожог перетерпеть, если надо. Перетерплю, никуда не денусь.

Он даже пиво пил, будто одолжение делал. С недоумением и покорностью. А к вобле вообще не прикасался, смотрел с брезгливостью на мятую газету, на которой она была разложена. Потом огладил узкой ладонью обожженную грудь, промычал что-то и болезненно прикрыл глаза.

— Чего, Антоха, сильно припекло? — спросил его второй мужчина, поднося к глазам кусок воблы и внимательно его рассматривая. Потом проговорил тихо, будто для самого себя: — Надо бы спросить у деда, он сам воблу чистил или уже разделанную купил… Черт его знает, какие ручонки ее разделывали, еще и заразы какой-нибудь нахватаешься, не приведи господь…

— Платош… Если сомневаешься — не ешь, — посоветовал тот, который Антоха, и снова поморщился брезгливо. — И не поминай господа всуе, тем более рядом с чертом! Слух режет, честное слово!

— Да ты у нас эстет, Антоха! Глаза не хотят видеть, уши не хотят слышать! А у меня все наоборот… Глаза видят и уже хотят… Знаю, что нельзя, но ручонка сама тянется!

— Не понимаю, хоть убей… — дернул плечом Антон. — Зачем есть эту рыбу, если нельзя?

— Так хочется ведь, я ж тебе говорю! — живо отозвался Платоша. — Как не хотеть-то? Ты посмотри — все так, как мы планировали, живая картинка! Вот тебе крымское пиво, а вот вобла. И мы все вместе под навесом сидим, в доме у деда. Я всю весну видел этот навязчивый сон, во всех деталях… Как сижу под этим навесом, пиво пью и воблу грызу!

— Ну, так и будь счастлив…

— А я и счастлив! По-моему, мы все сделали правильно, что собрались наконец и к деду приехали! Вон, раньше каждый год все втроем ездили, а потом все дела, дела… Сто лет собирались.

— Почему сто лет? Всего четыре года.

— Ну да… А договаривались — каждый год, помнишь? Или забыл?

Платон решительно сунул в рот кусок воблы, разжевал, запил щедрой порцией пива, крякнул от удовольствия. Впрочем, удовольствие было скорее показным, а кряканье слишком театральным. И глаза мужчины пивному удовольствию не соответствовали — не было в них присущей процессу туманной расслабленности, вместо нее плавала в глазах живая и острая смешинка, опять же дающая право сомневаться в искренности получаемого удовольствия. Да и весь облик Платона подтверждал собою это право сомнения — и его холеные белые руки, и гладкая кожа лица, и матово загорелая ухоженная лысина, которая с полным достоинством заявляет о значимом социальном статусе хозяина. А еще Платон был приземист, широк в кости и слегка полноват — округлое брюшко угадывалось под свободной майкой. Но и брюшко его не портило, а наоборот, служило неким дополнением к тому самому явно предполагаемому социальному статусу.

— А откуда это пошло, не помните? — спросил третий присутствующий за столом мужчина.

— Что пошло, Лео? — переспросил Антон, будто удивившись вопросу.

— Ну… Чтобы непременно к деду Ивану — всем вместе… Мы что, когда-то клятву давали?

— Да. Именно так. Мы давали клятву, — тихо ответил Антон, не замечая насмешливости в голосе того, кого только что назвал странным именем Лео.

— Да? А я не помню…

— Конечно, ты еще салагой был, потому и не помнишь.

— А кому мы клялись? Деду Ивану? Или матери?

— Да самим себе клялись.

— Ой, как романтично… Три брата дают торжественную клятву — каждое лето всем вместе приезжать в дом деда… А как это было, а? Расскажите! При свете луны, да? Или под барабанную дробь? А кровью мы нигде не расписывались, не?

— Слушай, Лео… Заткнись, а? — тихо проговорил Платон, отхлебывая из кружки пиво. — Будь человеком — хотя бы здесь. Не посягай на святое.

— Хм… Святое, как я понял, это когда каждый год приезжаешь. А не раз в пятилетку, да и то с трудом…

— А раньше и ездили каждый год, — вздохнув, заглянул в свою кружку Антон. Но пить не стал, отодвинул от себя брезгливо. И добавил тихо: — Да, Лео, так и было. Как бы ни были заняты, собирались вместе и ехали. Неужели не помнишь?

— Да помню, помню…

— А чего тогда задаешь свои дурацкие вопросы? Или у тебя других не бывает?

Лео улыбнулся светло, необидчиво, слегка пожал плечами. Потом положил голову на спинку скамьи, прикрыл веками глаза и будто отстранился от братьев. Провел границу водораздела — вы там, а я здесь, я сам по себе…

Он и впрямь не был похож ни на Антона, ни на Платона, что было довольно странно — как ни крути, а все же родные братья. Во всем его облике присутствовала некоторая расхлябанность, или расслабленность, счастливое ко всему равнодушие и свобода. Длинные выгоревшие на солнце волосы были собраны на затылке в пучок, линялая черная майка ловко облегала худое мускулистое тело, длинные поджарые ноги были свободно вытянуты под столом, руки спокойно лежали на спинке скамьи — со стороны казалось, будто Лео стремится обнять братьев, поделиться с ними своей расслабленностью. Или расхлябанностью, свободной и равнодушной.

Молчали долго, слушали, как резвится жаркий ветер в камышах. Их буйные заросли начинались в десяти шагах от каменной невысокой ограды, и в такой ветреный зной камышовое царство особенно напоминало о своем близком присутствии — казалось, это не просто шорохи, а чье-то тихое, совсем незлобное, но очень усталое ворчание.

Вышел из дома дед Иван, потер ладонями заспанное лицо. Вздохнул, потом долго смотрел на внуков, устроившихся под навесом.

— Дед, иди сюда, не стой на солнцепеке! Голова заболит! — позвал Платон и даже подвинулся слегка на скамье, хотя места за большим столом было с избытком.

— Так она и без того болит. Хоть на солнце, хоть без солнца… — вяло проговорил дед, медленно шагая к навесу.

Сел на скамью, сложил на столе в узел коричневые сухие ладони, поднял вверх подернутые влагой глаза:

— Должно, гроза к вечеру будет. Ишь, как ветер в камышах гуляет! Даже спать не дает… Я только-только вздремнул, даже сон хороший увидел, но эти разбойники разве дадут поспать!

— Кто разбойники? Камыши? — без тени улыбки спросил Лео.

— Ну так… Я ж говорю. Так разрослись, скоро к дому вплотную подойдут.

— И что? — насмешливо спросил Антон. — Силой захватят, экспроприируют твою частную собственность, дед?

— Да не эско… не эспро… Фу-ты, леший, Антоха! Нет, чтобы нормальным словом сказать!

— Каким, например? Отожмут? Стырят? Сожрут?

— Да не… Не отожмут, не стырят и не сожрут. Не боись, Антоха. Мы с ними в дружбе живем, с камышами-то. И вообще, это место такое… Особенное. Здесь и впрямь камыши хозяева, это мы у них на постое, а не они у нас. Так и живем в постоянном согласии — люди да камыши. Я сколько себя помню, столько эти камышовые заросли помню. А может, я родился в камышах, кто знает.

— Хм! Да ты у нас поэт, дед Иван! — с интересом глянул на деда Лео.

— Да ладно, скажешь тоже… — отмахнулся недовольно дед. — Куда мне такое баловство, на хлеб его не намажешь. Это ты у нас из этих обормотов, Леонка, а я так, лепечу иногда, что в старую башку взбредет. Как, бишь, эта стая бездельников да обормотов называется, я забыл?