Вера Резник

Обстоятельство времени

Ария из 114-й кантаты

Душа в невидимом блуждала,

Своими сказками полна,

Незрячим взором провожала

Природу внешнюю она.

Ник. Заболоцкий

От летней жары и квартирного ремонта под благовидным предлогом срочного перевода я сбежала в старый дом, стоящий по Николаевской железной дороге. Там мне все это припомнилось. Сохраненное памятью я записала.

Жившая в маленькой деревне в доме возле железной дороги стародавняя приятельница свекрови, именуемая по-семейному тетей Нишенькой, для меня — тетушка Нина, незадолго перед смертью в середине семидесятых увидела примечательный сон: является к ней известный японский кинорежиссер Куросава испросить совета, как ему снимать «Дерсу Узала». Тетушка умалчивала о том, какой совет она подала Куросаве, но она и вправду приходилась двоюродной сестрой известному путешественнику, исследователю Сихотэ-Алиня, Владимиру Клавдиевичу Арсеньеву, автору популярных книг, одна из которых по имени главного персонажа, охотника гольда, называлась «Дерсу Узала». По матери Арсеньевы, по отцу — Кашлачевы, тетушка Нина и проживающие на другой половине этого большого дома ее брат Сергей и сестра Мария были детьми старшего счетовода, а позже начальника участка Николаевской железной дороги и потомственного почетного гражданина г. Твери Иоиля Георгиевича Кашлачева, исподлобья и не очень одобрительно взирающего на меня с портрета, который стоит на старинном тетушкином бюро.

Комната увешана портретами. Со старых, еще с золотым обрезом, картонов глядят значительные, исполненные необыкновенного достоинства лики. Вот и у потомственного почетного гражданина г. Твери лицо словно с этюда Александра Иванова. Должно быть, таким был бунинский Кузьма Красов. Всему семейству передался от родителя напряженный пронзительный взгляд. Замечу, впрочем, ради справедливости, что исключение в этом прозрачноглазом содружестве составляет туманный — из-за очков — отрешенный взор бывшего выпускника Дерптского университета, десять лет возглавлявшего петербургскую ветеринарную клинику, профессора Вольдемара Конге, тетушкиного мужа. Похоже, тяготение к немецкой солидности было у сестер в крови, потому что оставшаяся в городе средняя сестра некогда тоже вышла за немца много старше себя, обладателя знаменитой в музыкальных вагнеровских кругах фамилии Ниман, и тоже певца. Выбор обеих сестер очевидно неслучаен, несмотря на трудности, сопряженные с такого рода браками в предверии первой мировой войны. Ко времени блокады профессору Владимиру Владимировичу Конге катило к семидесяти, блокады он не пережил, а его огромный портрет, сговорившись о совместном переселении с вышедшим в отставку из московской артиллерийской академии полковником братом, вывезла из послевоенного Ленинграда вместе со старинными шкафом и бюро жена. В свой черед полковник привез в купленный дом письменный стол и кресло. Переехали они сюда в сорок восьмом по призыву души и от греха подальше, когда тетушке Нине было за пятьдесят, а дяде под семьдесят, чтобы тихо закончить свои дни. И прожили еще приблизительно по тридцать лет. И умерли в своих постелях беспомощной в прямом смысле слова смертью, потому что помогать было некому. Да и легкая смерть — редкий подарок.

Полагаю, поначалу странно смотрелась здесь петербургская мебель, хотя дом не изба, а вполне солидное строение 1910 года, прежде служившее на железной дороге конторой и позже переналаженное под жилье. В деревне, где дома у всех торчат, как шиши на бугре, — средневековая традиция строить на прогалинах, отвоевывая место у леса, — а в русской деревне еще и вечное опасение, что деревья тенят картошку, — этот дом особый: наибольший в деревне и с дороги незаметен от того, что утопает в можжевельниках, дубах и сиренях. В яблонях и шатровых ивах. Раз, лет пятнадцать назад, сидела я на скамье возле дома и услышала, как проходившая мимо за деревьями и не заметившая меня вредная баба Михалиха сказала кому-то: «А здесь господа живут… и всегда господа жили».

Мудреного отчества Иоильевич никто из деревенских выговорить не мог, и все обитатели господского дома в одночасье и навеки сделались Ильичами и Ильиничнами, включая дядину жену, фармаколога Анну Ильиничну, которая и в самом деле была Ильиничной.

Жили господа в большой бедности и тяжелых физических трудах, правда, что никто с голодухи не помер, все-таки у тетушки была академическая пенсия за мужа, а дядя, полковник сначала царской, а потом советской академии и специалист по металлам, пенсию имел полковничью. Глухой, как все артиллеристы, и уже полуслепой полковник в шестидесятые и семидесятые годы включал на всю деревню старенький приемник, чтобы послушать Би-Би-Си. В это время обитавшая за стеной сестра, не только не страдая тугоухостью, но до последних дней обладая очень острым слухом, переживала сеансы духовной связи с Западом трагически. Естественно, глухой и полуслепой полковник был совершенно убежден в том, что о его маленькой слабости никто не подозревает, и никогда не комментировал услышанное. И все же одно политическое потрясение с неизбывной настойчивостью вновь и вновь подвигало старого военного на неизменную краткую тираду — этим потрясением была сдача в плен армии Власова. «Вся армия, — возвышал фальцет полковник, — вы слыхали, чтобы вся армия, — такого в России не бывало… нет, не бывало!» Как ни странно, выкрикивая эти слова, полковник лучился ярким изумлением, и было похоже на то, что факт сдачи власовской армии в плен подтверждает какие-то собственные его, полковника, соображения, и это его радует.

Иногда он все же забывался и задумчиво ронял: «Интересные мысли у этого Солжемихина». Но больше дядя прикипел душой к проповедям митрополита Антония Сурожского, которому однажды написал большое письмо. Дальше районного почтового отделения не ушедшее. Как, впрочем, можно было догадаться, дядю интересовала этическая, а не религиозная проблематика. Вообще же в домашних собеседованиях божественное представляло собой фигуру умолчания.

На фотографии, которая сейчас стоит на дядином письменном столе, он в фуражке и офицерской плащ-палатке, при этом разрез глаз, седой клинышек бородки и небольшие усы очень мне напоминают моего собственного деда, подполковника медицинской службы. Человека буйного характера, родом с Кавказа, ничем, кроме болезней и больных, как мне казалось, не интересовавшегося. Впрочем, если судить по фотографиям, все полковники и подполковники в той жизни были похожи друг на друга…

О Господи, зачем только взялась, это не поэт, это шею себе свернуть… И в доме сыро и надымлено: протопила печки, позабыв, что бывает, когда их долго не топишь.

Нет, ни персидская сирень, ни ивы с можжевельниками никого ни от чего не спасли, потому что на самом деле слащавый быт провинциальных приокских городков с непременными учителями и докторами, ступавшими по скрипучим половицам и слушавшими на пропахших осенними яблоками верандах Моцарта, никогда не существовал. Эту эстетику придумал от безвыходности один писатель… Ну что поделаешь, надо было куда-то спрятаться. Сейчас, когда я записываю то, что припомнилось, в дядиной комнате уже снесены перегородки, делившие пространство помещения на несколько постельных убежищ, по норе на персону, и пространство действительно очень большой светлой комнаты распахивается всеми четырьмя окнами в сад, а на старой дядиной «Ригонде» у меня поставлена пластинка с трогательной музыкой…

Пора, впрочем, остановиться, потому что в дядины времена такого маринада не было, полковник хоть и ставил на «Ригонду» пластинки, которые заказывал в Москву одному бывшему сослуживцу, но слушал больше «Сусанина» и «Травиату», а музыкальные его суждения сводились к категорическому утверждению, что Глинка лучше Чайковского. Заподозрить при этом полковника в музыкальном снобизме было решительно невозможно.

В конце семидесятых приезжал сюда потомок другой знаменитой русской семьи — Кирилл Владимирович Таганцев — заглазно «Кирюша», и они не раз с полковником говорили о мормышках. У Кирилла Владимировича лес и рыбная ловля, конечно, были способом сбежать от советской власти. Содержимое огромного рюкзака этого любителя пеших переходов ошеломляло: в нем покоились разные орудия, могущие неожиданно понадобиться в затруднительных обстоятельствах, всегда угрожающих каждому нормальному человеку, а именно: ножницы, клейкая лента, чай, соль, спички, рекомендации, как вести себя при укусах змей, компас, булавки, шпагат, обувные стельки, какие-то немыслимые крючочки и т. д. Ах, ему да с этой пунктуальностью пойти бы по стопам деда, чьи дневники Кирилл Владимирович долгие десятилетия прятал и хранил, сенатора Таганцева, знаменитого юриста, создателя первого русского уголовного кодекса, дневники, в которых все про арест сына и мачехи, походы на Гороховую и оказавшиеся ни к чему хлопоты. Но быть может, Кирюша и математиком стал от того, что отлично понимал неуместность в этой жизни правоведения. В последний год у него вызрела своя больная тема: жаловался, мол, не может навести у себя в комнате порядок, потому что вещи связаны между собой, — одной место найдешь подходящее, а оно занято, надо другую вещь сдвигать, и так к вечеру и совсем изнеможешь… Конечно это было все то же болезненное обострение присущей Кириллу Владимировичу черты скрупулезной тщательности, он, бывало, возьмется топорище сделать и уж трудится… жди этого топорища… Но еще здесь было нечто более глубокое: человек, живущий в понятиях рода, чести, правил поведения, в культуре, одним словом, он очень ощущал себя наследником. Да только, когда сделалось возможным с достоинством произнести свое имя, времени оказалось совсем в обрез. Как был взбудоражен Кирилл Владимирович событиями девяностых, вступил в «Мемориал», труды деда издал и все равно огорчался тем, что не под силу ему опровергнуть случайные оговоры и намеренные клеветы, нагроможденные вокруг таганцевского дела, и это его угнетало. Ему было уже хорошо за восемьдесят, когда он в невообразимой, во имя удержания памяти и поддержания уз семейственности перелицованной из женского пальто курточке со слаломными лыжами отправлялся кататься в швейцарские Альпы, благо старший сын там где-то работал и обеспечивал поездки. Неимущий Кирюша всегда всем привозил маленькие подарки. Я как-то сказала ему, что упоминаю их семью, когда читаю студентам лекцию о Набокове. «Ну да, — сказал Кирилл Владимирович, — это Николай Степанович Таганцев пригласил Владимира Дмитриевича Набокова преподавать в Училище Правоведения».