Но самой читаемой и почитаемой книгой у полковника были даже не арсеньевские сочинения, но аксаковские записки о разных охотничьих и рыбачьих делах. Записки Аксакова дядя изу-чал скрупулезно, как ученый муж — все-таки столько лет на академической кафедре, — подчеркивая важные вещи и выписывая особенно нужное про повадки налимов и карпов. Сомневаюсь в том, что он впадал в эстетическую нирвану от чудного, обворожительного авторского слога, потому что, ясно, полковника интересовали технические тонкости охоты и рыболовства. Но только то, что книга была и ее очень любили, задавало тон всем другим книжкам в доме.

Иногда я думала, что здесь столько гуляют лесными тропами, чтобы потом, нагулявшись, раскрасневшись и устав, разнежиться от еды, а потом со вкусом поспать, а на закате попить чайку с вареньем, а там снова поспать. Конечно, крестьянина в лес не зазвать, когда ему там ничего для дела его жизни не надо. Все это были воспоминания о проживании на дачах и в имениях и арсеньевские руссоистски-толстовские идеалы.

Давно ли у нас очень громко провозглашали жизнь во имя жизни и только самой жизни?

Пора выглянуть наружу и сойти на бегущую с взгорка вниз тропинку, мимо можжевельников, кедра, липы, стелющейся рябины, шести яблонь и до сливы — всего этак метров пятьдесят до конца окультуренной части сада, окаймленной, в свою очередь, шатровыми ивами… Что и говорить, здесь, как всегда, в любую погоду эстетическое пиршество, тарковские пейзажи…

А может, правда, свет когда слепит,

Печаль горчее? О, спешить не надо.

Пусть плод из отцветающего сада

Поспеет в нем. Тогда уж рот вкусит.

Светоодержимость какая-то, горчее, горчее, что тут думать, все при ясном свете горчее.

В середине пятидесятых, непонятно как, сюда на станцию занесло каких-то польских туристов. Настя на дороге рабочей тогда была. Они ее и спрашивают, а что у вас тут хорошего? А она им рукой повела и говорит: а воздух-то, посмотрите какой… Очень была довольна своим ответом иностранцам.

Баба, живущая в доме неподалеку, утопила поутру свою бестолковую собачонку, которая надоела ей неумолчным тявканьем. К вечеру от слез у нее так распухла физиономия, что смотреть было страшно. И не хотелось.

В день девяностолетия полковника московский начальник артиллерийской академии генерал-лейтенант Тонких прислал Сергею Иоильевичу на гербовой бумаге красивые поздравления. Конечно, их организовал преданный дяде бывший его сослуживец, москвич, и по фамилии Московский… Детдомовский, должно быть. Дядя был доволен. А еще его поздравила обнаглевшая крыса, разбудившая поутру прыжком на плечо, и он, встрепенувшись, смахнул ее со своей обветшавшей венгерской куртки со шнурами, доставшейся ему после смерти моего деда.

Писем в ящиках письменного стола сохранилось много, и я их разделила на две категории: скучные и катастрофические. Скучные все про рыбную ловлю и большей частью от сослуживца, кажется, тоже полковника, но лет на тридцать моложе, вероятно, человека очень осторожного — письма-то ведь начала пятидесятых. И все-таки лучше, что скучных писем больше, потому что катастрофические таковы, что сразу приходится отправляться в кругосветное путешествие вдоль можжевельников, кедра, липы, стелющейся рябины, шести яблонь и до сливы.

В девяносто два года полковник забрался на протекшую крышу своего двухэтажного дома прибить дранку.

Прежде в тетушкиной комнате была развешана масляная живопись, картины ее собственной кисти. Картины были мемориального свойства, потому что изображали бывшую саблинскую дачу Иоиля Георгиевича и любимых собак, как-никак она была женой профессора ветеринара. С нелегкой техникой масляной живописи тетушка вполне управилась, а других задач, кроме мемориальных, она, очевид-но, себе не ставила. Картины позже унесли не разбиравшиеся в живописи воры, фамильного серебра, брошенного на грязную плиту, они не заметили.

Нет, решительно не понимаю, как в одиночестве можно стать мудрее… разве что исполниться вселенского равнодушия? Кстати, на фотографии середины двадцатых тетушка выглядит вполне инфернальной дамочкой, и при ней — два откормленных пса. Вообще-то она была умным человеком, принявшим от безвыходности вполне определенную позицию: ну раз не с кем разговаривать, надо о том, о чем им по силам, а об остальном, своем — молчать, вон, сколько народу так обходится. Постепенно, однако, замолчанное стиралось. И на беду, тетушка почти всегда придерживалась категорических суждений, при этом единственным человеком, которого ей удавалось открыто глубоко осудить, был обретавшийся за деревянной перегородкой старший брат. А дядя решал проблему очень просто: когда он не хотел слышать сестриных возмущенных инвектив, он притворялся уж совсем глухим, безмятежно покручивая клинышек бородки и пощуривая выцветшие глазки.


Конец ознакомительного фрагмента

Если книга вам понравилась, вы можете купить полную книгу и продолжить читать.