В последние годы мать редко со мной общалась. Бывало, заболев, — а это свойственно старикам, — она писала мне сообщение. «Я приболела. Давай поговорим?» Такие сообщения приходили обычно поздно вечером, мать уже была навеселе, я тоже, поэтому я просила позвонить ее следующим утром. Потом я писала Астрид, что о болезнях и лечении я с матерью поговорю, но если она опять начнет обвинять меня, то я брошу трубку. Не знаю, доходили ли мои слова до матери, но на следующее утро она звонила и говорила о болезни и лечении, и, возможно, положив трубку, она, как и я, считала, что разговор получился неплохим. По крайней мере, она перестала изливать на меня свое разочарование и печаль и теперь, насколько я понимаю, обращалась к Астрид. Наверное, Астрид тоже нелегко бороться с маминым разочарованием и печалью, и, возможно, вовсе не удивительно, что она старалась подтолкнуть меня на путь примирения.


Порвав с родителями, я разочаровала и опечалила их, поэтому была готова к тому, что наследства меня лишат. Если же они, несмотря ни на что, не станут лишать меня наследства, значит, решат, будто выглядит такая позиция недостойно, а им хочется, чтобы их считали людьми достойными.

Впрочем, до этого было еще далеко — и мать, и отец пребывали в добром здравии.


Поэтому, получив три года назад на Рождество письмо от родителей, я удивилась. Мои взрослые дети по обыкновению заходили к ним на «маленький сочельник» — так повелось после нашего разрыва. Я сама на этом настояла: если мать с отцом виделись с внуками, то не трогали меня. Моим детям нравилось встречаться с двоюродными братьями и сестрами и возвращаться домой с деньгами и подарками. А три года назад они принесли мне письмо. Дети стояли рядом, я вскрыла конверт и зачитала письмо вслух. Там говорилось, что родители составили завещание, по которому четверо детей получат равные доли наследства. Кроме дач на острове Валэр — Астрид и Оса смогут выкупить их по себестоимости ниже рыночной. Они рады, что могут оставить своим детям наследство, писали родители. Мои собственные дети робко заулыбались — они тоже были готовы, что в наследстве им откажут.

Получить такое письмо было удивительно. Неожиданная щедрость, учитывая, сколько горя я, как мне не уставали повторять, принесла родителям. Интересно, какого же ответного шага они от меня ждут? — задавалась вопросом я.

Спустя несколько месяцев после рождественского письма про наследство мне позвонила мама. Я стояла посреди рынка в Сан-Себастьяне в окружении детей и внуков, дело было на Пасху — мы праздновали ее в квартире, которую я там снимала. Что звонит мать, я не знала, ее номера в памяти телефона не было. Ее голос дрожал, как всегда, когда она волновалась. «Борд устроил скандал», — сказала она, но о чем она говорит, я не понимала.

«Борд устроил скандал», — повторила она. Астрид сказала потом то же самое. «Это из-за завещания, — сказала мать, — но Астрид с Осой такие добрые. Такие заботливые. Они долгие годы ездили с нами на дачи, нам там так хорошо было всем вместе, понятно, почему мы оставляем дачи им. Борд вообще туда не заглядывает, ты тоже не ездишь. Тебе нужна дача на Валэре?»

От дачи на Валэре, на самом берегу, с видом на море, я бы не отказалась. Если бы только там не пришлось постоянно видеть отца с матерью.

«Нет», — ответила я.

Судя по всему, именно этого ответа мама и ждала. Она сразу успокоилась. И еще потому, что с Бордом я не общалась — иначе сразу поняла бы, о чем она. Я сказала, что дача на Валэре мне не нужна и что считаю завещание очень щедрым, потому что вообще никакого наследства не ждала.

Позже Астрид рассказала, что вокруг этих дач развернулась целая война. Придя как-то раз навестить родителей и узнав, что дачи получат Астрид и Оса, Борд вскочил и заявил, что одного ребенка родители уже лишились — это он про меня, — а сейчас потеряют и еще одного. И хлопнул дверью. Насколько я могла судить, Астрид считала, будто он обошелся с ними несправедливо. Он уже много лет не бывал на дачах, а раньше, когда он приезжал туда, его жена непременно ругалась с родителями.

То, что мама так быстро успокоилась, меня покоробило, но я решила промолчать. «Как же хорошо, — подумала я, — что вся эта дачная заваруха меня не касается».

А сейчас, значит, война набирала обороты. Дачи уже отошли Астрид и Осе, Борд бесился, а мать угодила в больницу с передозировкой.


Клару Танк я увидела впервые в коридоре факультета литературоведения. Она толкала перед собой детскую коляску, в которой сидел сын известного художника. На лекции Клара приходила вместе с этим ребенком, отец которого как раз разводился. Я усердно училась и послушно читала все, что полагается по программе, но на занятия ходила редко — я была беременна вторым, и все мое время отнимала семейная жизнь. Поэтому на литературоведении я видела Клару всего несколько раз, но благодаря коляске всегда узнавала ее. Она заговорила со мной в первый раз на улице Хауссманнс-гате спустя несколько лет, после семинара по литературной критике. Клара работала в редакции литературного журнала, раскритиковавшего одного любимого всеми писателя. Она так отчаянно защищала критиков, топала босыми ногами, махала руками, хотела сказать: «литературный толчок», — оговорилась и вышло «литературный торчок»… А потом Клара засмеялась и никак не могла успокоиться, расплакалась, выскочила за дверь и больше не вернулась. Когда я вышла на улицу, она подскочила ко мне, по-прежнему босая, хотя на дворе был октябрь, расстегнула пуговицу у меня на пальто, ухватилась за мою шелковую блузку и сказала, что блузка у меня красивая. Я развернулась и зашагала прочь — не хотела заразиться чудачеством.


Прогулка получилась более длительная, чем обычно, хотя вечером мне еще предстояла поездка в Фредрикстад. Я свернула в мой благословенный лес, местами все еще зеленый, однако и он не принес мне привычного успокоения. Деревья, поваленные штормами последних недель, лежали с вывороченными черными корнями поперек тропинок. Я позвонила дочерям, но не дозвонилась, позвонила приятелю, но и он трубку не брал. Мне нестерпимо хотелось рассказать о том, что я узнала, вот только почему? Ведь ничего страшного не случилось, все же обошлось.


Я вспомнила наш предыдущий разговор с Астрид всего несколько дней назад. Последние полгода мы общались больше, чем прежде. Она работала над серией статей, посвященных обучению правам человека, и попросила меня — поскольку я редактор — подумать, каким образом удачнее будет разделить материал на главы. Я читала и делилась с ней своими соображениями, мы обсуждали форму и подачу материала, а в последней беседе — той самой, что состоялась несколько дней назад, — говорили о корректуре и издательствах. Я в тот момент тоже гуляла. Помню, было холодно, а варежки я сняла и поэтому перекладывала телефон из одной руки в другую. Обсудив книгу, я, по обыкновению, спросила, как дела у всех остальных родственников. «Да Борд все с этими дачами…» — пробормотала Астрид. Я тогда решила, что она о завещании.


Я отправилась в Фредрикстад и успокоилась, лишь въехав в почти пустой центр города. Машину я оставила на парковке неподалеку от пансионата, где остановилась, — я и прежде там жила, — взяла собаку и прошлась по валу вдоль реки, медно-красной от закатного солнца. Я пыталась обдумать, что буду говорить на дебатах о современном норвежском драматическом искусстве, которого не существует, но сосредоточиться не получалось. Я опять позвонила Тале и Эббе, те не отвечали, позвонила Ларсу, не дозвонилась, позвонила Бу, но вспомнила, что он в Израиле. Я спрашивала сама себя, почему меня во что бы то ни стало тянет рассказать дочерям, приятелю и Бу про маму, про передозировку и про дачи. Я позвонила старинной подружке — та была за рулем, поэтому с рассказом мне пришлось поторопиться. О передозировках она от меня уже слышала, а вот о наследстве узнала впервые, но опыт у нее имелся. «Это их полное право, — сказала она, — кому хотят, тому и завещают, вот только щедрости после того рождественского письма у них поубавилось». По ее словам, она и сама немало размышляла о наследстве. Ее брат, родительский любимчик, унаследовал семейную дачу, хотя на самом деле дача должна была достаться ей, ведь это ей пришлось терпеть холодность и равнодушие отца и матери.


Я заперла Верного в номере и села на речной паром, следующий в центр города. С парома я снова позвонила Тале и Эббу, но не дозвонилась, тогда я позвонила Кларе и спросила, что же меня так задевает, почему мне непременно надо обсудить это, ведь все обошлось.

«Это сидит очень глубоко, Бергльот, — ответила она, — дико глубоко».


Я сошла с парома и пошла по улице, закапал дождь, я промокла, и идти стало тяжело. Глубина, о которой говорила Клара, — теперь я ее чувствовала, меня тянуло туда, вниз, я тяжелела и тонула.


Дебаты прошли неплохо, я довольно сносно справилась. Потом мы с другими участниками дебатов сидели в кафе и я пересказывала остальным историю с дачами и передозировкой, хотя знакома с присутствующими была лишь шапочно и хотя сама понимала, что напрасно делаю это. Я говорила, и мне было стыдно, смотрела на лица моих собеседников — и мне было стыдно, и на обратном пути тоже было стыдно за то, что я рассказала о дачах и передозировке, так по-детски, срывающимся голосом, совсем как ребенок, глупая девчонка. Мне было стыдно ночью, и я не могла заснуть от стыда за то, что веду себя не по-взрослому, что не в состоянии объяснить все зрело и взвешенно, за то, что я снова превратилась в ребенка.