Холт Виктория

Роковой шаг

В ЦЕНТРЕ СЕМЬИ

Один из пороков человеческой натуры заключается в том, что когда получаешь что-то, чего страстно желал, то теряешь к нему интерес и может настать час, когда тебя неудержимо потянет убежать от этого. Так случилось и со мной. Ребенком я отчаянно нуждалась в безопасности, очевидно, из-за всего того, что случилось со мной. Когда мне исполнилось тринадцать лет в том роковом 1715 году, я мечтала вырваться из уютного кокона, в который меня завернула моя семья, и как только представилась возможность сделать это, я ухватилась за нее.

Мне было года четыре, когда моя тетя Дамарис и дядя Джереми привезли меня в Англию. Первые четыре года моей жизни были весьма драматичными, хотя в то время я этого не осознавала. Наверное, я считала естественным, что девочку похищает ее собственный отец, везет за море, где она сначала живет в роскоши со своими родителями, а потом вдруг оказывается в нищете на задворках Парижа, откуда ее вызволяют и быстро перебрасывают через море опять в Англию. Я воспринимала все это с философским спокойствием ребенка.

Одно из событий, сохранившихся в моей памяти, — это возвращение домой. Я словно сейчас вижу, как мы вышли из лодки и стояли на берегу, покрытом галькой. Мне никогда не забыть иступленного выражения глаз тети Дамарис. Я очень ее любила с тех самых пор, как увидела ее больную, лежащую на кушетке, не способную сделать и нескольких шагов. Стоя возле нее, я чувствовала смущение. Я знала, что у меня нет мамы, потому что она таинственным образом умерла одновременно с папой, и очень беспокоилась, так как мне казалось, что у всех должны быть родители.

Я сказала:

— Тетя Дамарис, теперь ты будешь моей мамой? И она ответила:

— Да, Кларисса.

Я и сейчас помню, каким утешением были для меня ее слова.

Заметив, что дядя Джереми пристально смотрит на тетю, я решила, что, поскольку потеряла своего красивого, несравненного папу, он мог бы с успехом послужить заменой, и спросила его, будет ли он моим папой. Он сказал, что это зависит от Дамарис.

Теперь-то я знаю, что тогда произошло. Это были два несчастных человека, обиженных жизнью, относящихся ко всему настороженно, боясь, как бы им опять не причинили боль. Дамарис была мягкая, любящая, страстно желающая быть любимой. Джереми был другим: всегда настороже, подозрительно относящимся к людским побуждениям. У него был мрачный характер, Дамарис же излучала жизнерадостность.

Будучи ребенком, я этого не понимала. Я просто сознавала, что ищу безопасности, и рядом с ними мне будет спокойно. Совсем еще крошка, стоя тогда на берегу, я ощущала, что должна держаться их. Дамарис понимала мои чувства. При всей кажущейся наивности она была очень мудра — по правде говоря, гораздо мудрее, чем такие, как Карлотта, моя блестящая, любящая светские удовольствия мама.

Те дни в Англии были для меня радостным открытием. Я обрела семью, которая ждала меня, чтобы принять в свой магический круг. Я была одной из них, меня любили, и из-за трагедии, случившейся с моей мамой, стала утешением для всех. У меня было тогда ощущение, что я плыву в облаке любви, и упивалась этим. В то же время мои мысли постоянно возвращались к тому моменту, когда Дамарис пришла в подвальную комнату, где я находилась с матерью и бабушкой Жанны, в комнату, пропахшую сыростью и увядшими листьями; запах шел от банок с водой, в которых держали непроданные цветы в надежде сохранить их для продажи на следующий день. Я узнала ее голос, когда она спросила:

— Где ребенок?

Я бросилась к Дамарис, и она прижала меня к себе, шепча:

— Благодарю тебя, Боже. О, благодарю тебя.

Это произвело на меня большое впечатление и я решила, что если она так разговаривает с Богом, значит, она с ним в дружеских отношениях.

Помню, как она крепко держала меня, будто боялась, что я убегу. Но я не собиралась этого делать. Я была рада уйти из подвала, хотя Жанна была добра ко мне. Я боялась ее мать, которая всегда выхватывала жалкие несколько су, заработанные Жанной на продаже цветов, и судорожно считала их, бормоча что-то. Я знала, что ее мать недовольна моим присутствием и давно выставила бы меня на улицу, если бы не Жанна.

Но еще более ужасной, чем мать, была странная бабка, всегда одетая в прокисшую черную одежду. Из большой черной бородавки на подбородке у нее росли волосы, которые и гипнотизировали меня, и вызывали отвращение. Жанне постоянно приходилось защищать меня от своей матери и бабки.

Иногда я выходила с Жанной на улицу, но вряд ли это нравилось мне больше, чем оставаться в комнате. Хорошо было, конечно, выйти из этого подвала, уйти от этих людей, но я очень мерзла на улице, стоя возле Жанны и держа в руках букетики фиалок или других цветов, и руки мои краснели и покрывались трещинами.

Это было драматическое возвращение домой, и я помню каждое мгновение этого события. Мы проехали мимо большого дома под названием Эверсли-корт, где, как сказала Дамарис, жили мои прадед и прабабушка, и остановились у Довер-хауса, где жили Дамарис и бабушка с дедушкой. Они очень обрадовались нам. Бабушка выскочила из дома, и, увидев Дамарис, радостно крикнула что-то, подбежала к ней и прижала к себе, словно не желая отпускать. Потом она увидела меня и, взяв на руки, заплакала.

Потом к нам подошел мужчина, это был дедушка, и стал целовать Дамарис, а потом меня. После этого мы вошли в дом, и все заговорили разом. Джереми неловко стоял в стороне, и поскольку казалось, что все забыли о нем, я подошла к нему и взяла за руку, чтобы напомнить им о его присутствии. Бабушка сказала, что мы, должно быть, голодны и она распорядится об обеде.

Дамарис объявила себя слишком счастливой, чтобы думать о еде, но я сказала, что можно быть и счастливой, и голодной одновременно, и все засмеялись.

Вскоре мы сидели за столом и ели. Это была очень хорошая комната, совсем непохожая на подвал Жанны, и меня охватило тепло и счастливое блаженство. Я догадалась, что на некоторое время здесь будет мой дом. Я спросила об этом Дамарис, и она ответила:

— До тех пор, пока… — причем выглядела очень счастливой.

— Да, конечно, — сказала бабушка. — Чудесно, что ты вернулась, моя дорогая. И Кларисса тоже. Моя дорогая малышка, ты немного побудешь у нас.

— До тех пор, пока… — нерешительно пролепетала я.

Дамарис встала рядом со мной на колени и сказала:

— Твой дядя Джереми и я собираемся скоро пожениться, и после этого ты будешь жить с нами.

Это меня удовлетворило. Я знала, что все они радуются тому, что я здесь.

Джереми уехал к себе домой, а меня оставили в Довер-хаусе. У меня появилась своя маленькая комнатка рядом с комнатой Дамарис.

— Чтобы мы были вместе, — сказала она. Я была рада этому, потому что иногда мне снилось, что я опять сижу в подвале Жанны и что старая бабка превратилась в ведьму, а волосы, растущие из ее бородавки, превратились в лес, в котором я потерялась.

Тогда я бежала к Дамарис, залезала к ней в постель и рассказывала ей про лес с деревьями, у которых были лица как у старой бабки, а их ветки были грязными пальцами, пересчитывающими деньги.

— Это всего лишь сон, дорогая, — успокаивала меня Дамарис, — а сны никакого вреда тебе не причинят.

Для меня было большим облегчением юркнуть в постель к Дамарис, когда мне снились такие сны.

Меня привели в Эверсли-корт, где жили еще одни мои родственники; Они были совсем старыми, мои прабабушка Арабелла и прадедушка Карлтон, суровый старик с кустистыми бровями. Но, что ни говори, я ему понравилась. Когда он разглядывал меня, мне было немного страшно, но я твердо уперлась ногами в пол, заложила руки за спину и посмотрела ему прямо в глаза, показывая, что ему не удастся запугать меня, потому что, в конце концов, он был не таким страшным, как старая бабка Жанны, и я знала, что даже если он захочет выгнать меня, Дамарис, Джереми и другие не позволят ему этого.

— Ты похожа на свою мать, — сказал Карлтон. — Одна из воинственных Эверсли.

— Да, я такая, — ответила я, — пытаясь выглядеть так же устрашающе, как и он.

Все засмеялись, а прабабушка сказала:

— Кларисса покорила Карлтона.

Была еще одна семейная ветвь. Они приехали в Эверсли из местечка под названием Эйот Аббас. Я смутно помнила Бенджи, потому что он был моим папой прежде Хессенфилда. Это сбивало с толку, и я вообще не понимала всего этого. У меня был папа, и вдруг явился Хессенфилд и сказал, что станет моим папой, но он умер, и теперь его заменит Джереми.

Бедный Бенджи был очень печальным, но когда он увидел меня, глаза его повеселели, он подхватил меня и крепко прижал к себе.

Неясно помнила я и его мать Харриет, обладавшую самыми синими глазами, которые я когда-либо видела; был еще отец Бенджи, Грегори, спокойный, добрый человек. Это были другие мои бабушка и дедушка. Я оказалась окружена родственниками и быстро поняла, что в семье имелись разногласия по поводу меня. Бенджи хотел, чтобы я уехала с ним. Он заявил, что в некотором роде он мой отец и имеет больше прав, чем Дамарис. Бабушка Присцилла сказала, что сердце Дамарис будет разбито, если меня заберут у нее, и уж если на то пошло, это она привезла меня домой.

Я была очень довольна тем, что во мне так нуждаются, и опечалилась, когда Бенджи уехал. Перед отъездом он сказал мне:

— Дорогая Кларисса, Эйот Аббас всегда будет твоим домом, если ты этого захочешь. Ты будешь помнить об этом?

Я обещала, что буду, и Харриет сказала:

— Ты должна почаще приезжать к нам в гости, Кларисса. Это единственное, что может удовлетворить нас.

Я ответила, что приеду, и они уехали. Вскоре после этого Дамарис и Джереми поженились и Эндерби-холл стал моим домом.

Джереми жил там один, и когда Дамарис вышла за него замуж, она поставила себе цель совершенно изменить этот дом. В предсвадебные дни она приезжала туда со мной. Место меня очаровало. Там был человек, которого звали Смит, с лицом, похожим на рельефную карту с реками и горами: оно было все в морщинах и маленьких бородавках, а кожа у него была бурая, как земля. Когда он увидел меня, его лицо сморщилось и рот скривился на одну сторону. Я долго смотрела на него, а потом поняла, что Смит улыбается.

Еще там жил Демон — большой ньюфаундленд ростом с меня, у него была густая курчавая шерсть, наполовину черная, наполовину белая, и пушистый хвост, загнутый на конце. Мы с первого взгляда полюбили друг друга.

— Осторожнее, — сказала Дамарис, — он может укусить.

Да, но только не меня. Демон знал, что я сразу полюбила его. У нас не было собаки ни в отеле, ни, тем более в подвале у Жанны. И я радовалась, что поселюсь в доме, где будут жить Демон, Дамарис, Джереми и Смит.

Смит сказал:

— Я никогда не видел, чтобы он кого-нибудь так принял.

Я обняла Демона и поцеловала его в мокрый нос. Все смотрели на нас с тревогой, но мы-то с Демоном знали, какие у нас отношения.

Джереми был очень доволен, что мы полюбили друг друга. Тогда вообще все были всем довольны, за исключением, конечно, тех минут, когда думали о Карлотте. Я тоже грустила, когда думала о ней и о моем дорогом, красивом Хессенфилде. Дамарис уверяла меня, что они будут счастливы там, куда ушли, и я почувствовала, что тоже буду счастлива там, куда пришла.

Эндерби-холл сначала был несколько мрачным домом, пока не срезали часть кустарника, росшего вокруг него, и не сделали лужайки и клумбы. Дамарис велела вынести кое-какую громоздкую мебель и заменила ее более светлой. Зал со сводчатым потолком и красивыми панелями был великолепен; в одном его конце была перегородка, за которой находилась кухня, а в другом — красивая лестница, ведущая на галерею менестрелей.

— Когда к нам приедут гости, на галерее будут играть музыканты, — сказала мне Дамарис.

Я с благоговением слушала, постигая каждую деталь моей новой жизни и наслаждаясь всем этим.

В доме была одна спальня, в которую Дамарис очень не любила заходить. С детской непосредственностью я спросила ее об этом. Дамарис удивилась. Думаю, она поняла, что выдала свое настроение. Она ответила:

— Я собираюсь все там изменить, Кларисса. Я сделаю так, что эту комнату невозможно будет узнать.

— А мне она нравится, — сказала я. — Она красивая.

Я подошла к кровати и потрогала бархатный полог. Но Дамарис смотрела на него с отвращением, словно видела что-то, чего не могла видеть я. Позже, много позже, я поняла, что значила для нее эта комната.

Ну что ж, она поменяла здесь все, и комната, конечно, стала другой. Красный бархат повесили на окна. Поменяли даже ковер. Дамарис была права: комната действительно стала неузнаваемой. Но они ею не пользовались, хотя она была лучшей в доме. Дверь всегда была закрыта, и я думаю, что Дамарис редко заходила туда.

Итак, мой новый дом, Эндерби-холл, находился в десяти минутах езды от Довер-хауса и на таком же расстоянии от Эверсли-корта. Таким образом, я оказалась в окружении всех моих родных.

Без сомнения, Дамарис и Джереми были счастливы вместе; что касается меня, я была довольна тем, что мне удалось выбраться из этого парижского подвала, и в течение нескольких первых месяцев жила в состоянии радостной признательности за все. Я становилась на середину зала, смотрела на галерею менестрелей и говорила: «Я здесь». А затем пыталась вспомнить подвал с холодным каменным полом и крысами, которые приходили по ночам и смотрели на меня своими злыми глазами, казавшимися желтыми в темноте. Я делала это, чтобы лишний раз напомнить себе, что я вырвалась оттуда и больше никогда, никогда не вернусь туда.

Мне не нравилось видеть срезанные цветы в горшках, потому что они напоминали мне прошлое. Дамарис же любила цветы и набирала в саду целые корзины. У нее была специальная комната, которую она называла цветочной, и там она составляла букеты. Она говорила:

— Иди сюда, Кларисса, давай срежем несколько роз.

Но вскоре Дамарис заметила, что я сразу затихаю и мрачнею, а ночью мне снятся кошмары. И она перестала срезать цветы. Дамарис была очень чуткой, значительно более чуткой, чем Джереми. Я полагаю, что он был слишком озабочен тем, как с ним обошлась жизнь до его встречи с Дамарис, чтобы думать о том, как жизнь обходилась с другими. А Дамарис всегда думала о других и верила, что во всех ее невзгодах виновата была она сама, а не судьба.

Когда расцвели фиалки, она взяла меня с собой в поле собирать их. Она сказала:

— Если ты помнишь, нас соединили именно фиалки. Я всегда буду их любить. А ты?

Я ответила, что буду, и после этого стала чувствовать себя по-другому, собирая фиалки, а со временем вообще перестала бояться срезанных цветов. Чтобы показать это Дамарис, я пошла в сад и принесла ей несколько роз. Она сразу все поняла и крепко обняла меня, пряча лицо, чтобы я не видела ее слез.

В первые дни все постоянно говорили обо мне не только в Эндерби, но и в Довер-хаусе, а в Эверсли-корте устраивались настоящие совещания. Я часто слышала, как кто-нибудь говорил:

— Но что будет лучше для ребенка?

Они все туже и туже заворачивали меня в кокон. Начало моей жизни было необычным и они считали, что я нуждаюсь в особой заботе.

Может быть, поэтому мне было так легко со Смитом. Я любила смотреть, как он ухаживает за садом или чистит серебро. До того, как Дамарис стала хозяйкой дома, он делал все, но теперь прабабушка Арабелла посылала слуг из Эверсли-корта. Джереми это не нравилось, Смиту тоже.

Смит относился ко мне, как он сам говорил, «жестко».

— Не стой без дела, — говорил он, — в праздные руки сатана беду кладет.

И я раскладывала вилки и ножи по их «домикам» или собирала ветки и увядшие цветы и носила их к тачке. Дамарис часто разделяла нашу компанию, и втроем мы были счастливы. Со Смитом я чувствовала себя абсолютно свободно — не тем ребенком, о благополучии которого так пеклись, причем иногда, боюсь, за счет удобства других, а просто не столь уж ценным работником. Могло показаться странным, что я не хотела, чтобы мне придавали большое значение. Но это было так. Я желала, чтобы на меня обращали меньше внимания. Конечно, я начинала чувствовать, как их забота все плотнее сжимается вокруг меня.

В семье развернулась дискуссия по поводу того, нужна ли мне гувернантка. Дамарис сказала, что она сама будет учить меня.

— Возможно, ты слишком много на себя берешь, — с волнением сказала бабушка Присцилла.

— Дорогая мама, — улыбнулась Дамарис, — для меня это будет большим удовольствием, ведь я же буду все время сидеть дома.

Прабабушка Арабелла предполагала, что мне нужна гувернантка-француженка. Я умела говорить по-французски, потому что учила его параллельно с английским, живя в Париже.

— Будет жаль, если она забудет французский, — сказала Арабелла.

— Раз уж она научилась, то не забудет, — отрезал прадедушка Карлтон. Ребенку только понадобится иногда небольшая практика. К тому же между нашими странами идет война, и мы не сможем нанять француженку.

Итак, было решено, что до поры до времени меня будет учить Дамарис, а идею нанять гувернантку пока отложили.

Весь этот разговор по поводу французского напомнил мне о Жанне. Я очень любила ее в те трудные дни. Она была бастионом, отделяющим меня от жестоких парижских улиц. Если кто и олицетворял для меня защиту, так это она. Я часто думала о ней. Мне было известно, что Дамарис предлагала ей поехать с нами в Англию, но разве она могла оставить мать и старую бабку? Они ведь умрут с голоду без нее.

Дамарис сказала тогда:

— Если когда-нибудь ты сможешь приехать к нам, мы будем рады.

Я была довольна, что она так сказала, и я знала, что она вознаградила Жанну за все, что та сделала для меня.

Итак, начался первый год моей жизни у Дамарис. У меня был пони, и Смит учил меня ездить верхом.

Я никогда не была так счастлива, как в те минуты, когда ехала верхом Смит держал пони за уздечку, а Демон с радостным лаем бежал за нами. Это было даже лучше, чем ездить на плечах Хессенфилда.

Длинными летними днями мы сидели в классной комнате и занимались с тетей Дамарис. Потом были прогулки верхом — теперь уже без страховки, игры с Демоном на траве, визиты в Эверсли-корт и Довер-хаус — полакомиться лимонадом и пирожными, если это было летом; выпить подогретого вина и поесть горячих, с пылу, с жару, пирогов зимой. Мне нравились все сезоны: Среда, с которой начинается Великий пост и начало Великого поста; бесконечные службы и печаль Великой Страстной пятницы, смягченная горячими булочками в форме креста; Пасха, когда повсюду нарциссы и вкусно пахнет кекс с корицей, посещение церкви, где я садилась рядом с Дамарис и начинала считать голубые и красные стеклышки в витражах, количество людей, которых я могла видеть, не поворачивая головы, и сколько раз во время службы пастор Рентой сказал «э-э», «а-а» и «у-у». Еще был праздник урожая, когда церковь украшали фруктами и овощами, и лучший из всех праздников — Рождество, с детской кроваткой в яслях, плющом, остролистом, омелой, рождественскими гимнами, подарками и всеобщим весельем. Все это было чудесно, и в центре всего этого была я.

Они всегда спрашивали друг друга о «ребенке». «Девочка должна больше общаться с другими детьми». Тут же приглашали детей. По соседству их было не так уж много, да они меня и не интересовали. Больше всего мне нравилось быть с Дамарис, Смитом и Демоном. Но я соглашалась быть «ребенком» — средоточием всех их забот. Подрастая, я начинала кое-что узнавать, в основном, от слуг, которые приходили из Эверсли-корта. Им не нравилось бывать в Эндерби, но это было своего рода приключением, и, вероятно, они получали от других слуг компенсацию за то, что приходили сюда: возвращаясь в Эверсли-корт, они на некоторое время становились центром внимания. Меня очень интересовали люди, и я страстно хотела узнать, что у них на уме. Я быстро обнаружила, что люди часто говорят не то, что думают, и слова порой не проясняют смысл, а затуманивают его. Я беззастенчиво подслушивала разговоры слуг. Должна сказать в свою защиту, что чувствовала что-то необычное в своем воспитании. От меня скрывали какие-то факты, и, разумеется, мне хотелось побольше узнать о самой себе.