Глава 4
Я нахожу за изголовьем кровати один из старых стикеров, написанных ее идеальным бисерным почерком. Со временем бумага истончилась и свернулась, синяя шариковая ручка поблекла. Призрак. Шепот из давнего прошлого.
Что бы я сказала, будь у меня возможность сделать наоборот? Оставить записку той себе. Послать предостережение из будущего. Подать тайный знак.
Меня часто увлекает эта фантазия, хотя в итоге остается только чувство вины и упреки. Себе, маме. А их и без того уже немало накопилось.
И все равно не унимаюсь, не могу ничего с собой поделать. Как болячка, которая нестерпимо чешется, а расчесывать нельзя.
Я верчу в руке ветхую бумажку, играюсь. Что бы я написала?
«Бойтесь волков в овечьей шкуре»?
«Никому не верь»?
«Беги»?
Что, если все это — ужасная ошибка? Что, если он и вправду невиновен? Согласилась бы я пожертвовать самым счастливым периодом в своей жизни?
Думаю, да. Нет.
Боже! Неудивительно, что у меня все трещит по швам.
Провожу пальцем по маминым письменам. В горле стоит ком, и я чувствую, как внутренний черный пес готов сорваться с цепи. Фантом, затаившийся в ожидании шанса наброситься и придавить меня к земле. Он крадет у меня время, целые недели. Запирает в моей собственной тюрьме. Высасывает энергию, так что мне остается только сидеть, уставившись в одну точку.
В горле стоит ком, но других симптомов не наблюдается; нет того чувства, которое жжет глаза, прежде чем расплачешься. Мышцы не наливаются свинцом. Нет апатии.
Значит, это не начало нового витка депрессии. Я не стану замыкаться в себе. Одна мысль об этом пугает меня до смерти.
На маминой записке выведено: «Есть только сейчас».
Может, это знак, но я не тороплюсь звонить. Решиться — одно, действовать — другое. То же с прощением.
Я жду, когда мы с Бастером закончим обед, за которым он ест за нас двоих. У меня совсем пропал аппетит. Хоть какие-то плюсы. Наверное. С тех пор как мне стукнуло тридцать, контролировать вес стало сложнее.
Тянусь к телефону, ищу в письме номер тюрьмы. Мешкаю, но все же беру трубку, прикрываю рукой глаза.
Нет, не могу. Комок в горле начинает душить.
Завтра, думаю я, вставая. Прикидываю, не слишком ли ранний час для вина. Всего бокал, чтобы немного расслабиться.
И тут краем глаза вижу: «Есть только сейчас».
Стискиваю зубы, делаю глубокий вдох, набираю номер.
Когда берут трубку, мне уже не хватает воздуха, словно я взбежала по лестнице, а не просидела последние два часа в нерешительности за кухонным столом.
Ненавижу себя за то, что по-прежнему позволяю Мэтти задевать меня за живое. Я уже взрослая, столько лет провела, бегая от прошлого, и все же любая мелочь напоминает о нем…
Галстуки-бабочки. Отпечатки ног. Оброненная сережка. Прошлое — это не неведомая страна. Это камера пожизненного заключения без права на досрочное освобождение.
По ночам мне слышится шепот — убитые женщины взывают ко мне. Чаще всего голос совсем детский. Девочка говорит зло, обиженно. «Почему ты не сделала этого раньше? — спрашивает она. — Тогда я была бы жива. У меня тоже была мама. Каково, по-твоему, ей приходится?»
Иногда она совсем жестока. «Почему я? Чем ты такая особенная?»
Я сама себя об этом спрашиваю. Все время.
Голос на том конце провода оживляется, стоит мне упомянуть его имя. Магнетизм дурной славы.
— Мэтти Мелгрен?
— В какой день я могу подойти? — Я словно планирую визит к стоматологу.
Стучит клавиатура, в трубке цокают языком.
Я думаю о девочке с Хогарт-роуд и о том, что, по слухам, он сделал с ее языком. Нет такой стены, которой можно было бы отгородиться от прошлого.
— Вам необходимо прибыть за полчаса до назначенного времени. Возьмите удостоверение личности: паспорт или водительские права, — инструктирует секретарь. — И четвертак для камеры хранения. Вторник. Четыре тридцать.
Это не вопрос. Меня не спрашивают, удобно ли мне.
Как обычно, все козыри на руках у Мэтти.
Глава 5
Я просыпаюсь от звуков выстрелов. Показалось. Это рев автомобиля. Я в Лондоне, а не в Бостоне. Никаких пистолетов. Очень безопасно, думали мы.
Ранняя осень. Воскресное утро. Британская ранняя осень, уточняю я для самой себя.
— Теперь мы в Англии, — не устает напоминать мама, словно об этом возможно забыть. — Ты никогда не почувствуешь себя здесь как дома, если не избавишься от американского акцента.
— Это не дом, — упрямлюсь я. — И еще у меня живот крутит; я, кажется, заболела.
— Ага. Сегодня, значит, живот?
С тех пор как я поступила в школу Хэмпстед-Холл, у меня все время «болело» то одно, то другое. Про себя я звала ее «Хэмпстед-Хелл», настоящий ад. Даже пробовала грызть ногти, чтобы подхватить ленточного червя, но, вопреки мрачным обещаниям бабушки, все мои попытки чем-нибудь заразиться и отвертеться от учебы провалились.
Ужасно быть новенькой. Найди десять отличий.
Дети потешались над моим акцентом. Прозвали меня Янки. Спрашивали, не приходится ли Рональд Макдоналд моей матери мужем.
— К вашему сведению, она не замужем.
Тогда Янки превратилось в Нагулянное Помоище.
Рифмованный кокни-сленг [Кокни — самый известный из просторечных говоров Лондона, для которого очень характерны рифмованные саркастические «определения» привычных слов, которые затем подвергаются различным трансформациям (один из популярных примеров: «morning — day’s a-dawning», что можно перевести как «рассвет — солнцу привет»).]: «Янки — помои в лоханке». Ну а дальше дело за малым.
— А ну возьмите свои слова обратно! — рычала я, сжимая кулаки.
— С чего бы? Сама сказала, что у тебя нет отца.
В те времена в Британии неполные семьи были в диковинку. Не то что сейчас. К тому же, как водится у детей, у этих школьников в костюмчиках нюх на болевые точки. Стоило им почуять слабину, в них просыпалась жажда крови.
— Видела, как она смотрела на нас с отцом, когда он привез меня сегодня утром?
— Ей пришлось подарить открытку на День отца своему деду.
— Вот неудачница.
— Сами вы неудачники. И вы, и ваши тупые папаши.
Это я и пыталась буквально вбить в их головы, но они превосходили меня числом и знали, как ударить словом крепче, чем кулаком. К тому же слова не оставляют видимых следов, за которые может прилететь. Бабушку это впечатлило бы.
Меня вызвали к директору и передали записку для мамы. Через два дня — еще одну.
Моя учительница — божий одуванчик с весьма неподходящим именем мисс Бекон — по одному вызывала нас к своему столу и возвращала проверенные работы.
— Очень хорошо, Аллегра.
— Прекрасный образный язык, Юджин.
Когда очередь наконец добралась до меня, мисс Бекон молча, даже не улыбнувшись, протянула мне листок, весь исчерканный красным. Она исправила все слова, которые я написала на американский манер. Где-то не хватало букв, в других буквы были не те.
Учительница покачала головой и хмыкнула точно, как моя бабушка.
— Ты не в первом классе, Софи. Тебе не положено делать такие глупые ошибки. В сolor должна быть «u» перед «r» [«Colo(u)r» — англ. «цвет», «окраска»; один из примеров разницы между британским и американским правописанием.]. И так далее.
Я вежливо объяснила, что умела читать уже в три года, а в своей школе получила медаль на конкурсе правописания.
— Это не ошибки, — подытожила я.
Мисс Бекон нахмурилась так, что брови сошлись на переносице, а вертикальные морщинки у рта обозначились еще четче.
— Ты со мной споришь?
Я чувствовала, что ребята за партами не сводят с меня глаз. Некоторые гадко ухмылялись. Я высоко подняла подбородок и попробовала снова…
— Просто говорю. Я умею писать по-английски.
Никому из нас и в голову не пришло, что возможны два способа.
Мисс Бекон сжалась, сощурила черные, как паучки, глаза. Поинтересовалась, учат ли хорошим манерам там, откуда я родом.
— Этому учат не в школе.
Рот у нее вытянулся в ниточку.
— Я напишу записку для твоей мамы. Должна сказать, что очень разочарована твоим поведением, Софи.
«А я — вашим», — подумала я. Учительница, а не знает, как пишутся простейшие слова.
— Ты что-то сказала?
— Нет.
Поначалу не было ничего подозрительного. К тому же начало еще ни о чем не говорит. Если что-то идет как по маслу, не значит, что все хорошо закончится.
Солнце пробивалось сквозь жалюзи и озаряло комнату масляно-желтым светом. Я потянулась под одеялом, раздумывая о том, нужно ли подняться и посмотреть мультфильм «Сумасшедшие гонки» или остаться нежиться в кровати.
Накануне мама задержалась после работы — где-то гуляла со своей коллегой Линдой, единственной подругой, которая у нее появилась со времени переезда в Лондон. Не будь Линда такой настойчивой, сомневаюсь, что мама вообще завела бы друзей.
Мама никогда не была особо общительной. «Мне и одной не скучно, вот и все», — объясняла она. Поначалу мамы моих одноклассниц звали ее на утреннюю чашечку кофе, но, получая отказ за отказом, сдались и больше никуда не приглашали. Подозреваю, что мама была только рада.
— Помнишь, что тебе советовал доктор Норман? Негоже все время проводить в одиночестве, — поучала ее бабушка.
Я не могла с этим не согласиться. И благотворное влияние Линды было очевидно. Даже мама говорила, что подруге удается «вытащить ее из панциря».
Не знаю, что там с панцирями, но дамочка была та еще болтушка.
Борясь со сном, я прислушивалась, не вернулась ли мама. По вечерам она почти всегда была дома, а если уходила, то я мучилась беспокойством. Если с ней что-нибудь случится, хоть кто-то додумается мне сообщить?