На обочине стоял старик в ватнике, черных валенках и ватной ушанке, какую носят солдаты. На ушанке виднелся след от звезды. Наташа почему-то вспомнила, что ватники вошли сейчас в моду за границей, и это резонно: они удобны, сделаны из х/б. Но если мода укрепится, туда добавят синтетику. И будут ватники из синтетики.

Старик не голосовал. Просто стоял. Но Володя почему-то прижал машину к обочине, остановил возле старика и даже открыл дверцу. Наверное, ему тоже хотелось разрядить духоту молчания третьим человеком. Старик сел на заднее сиденье — так, будто он ждал именно эту машину и ему ее подали.

Он сел, негромко сказал:

— Спасибо. — И тут же погрузился в свои мысли.

Наташа была рада, что в машине появился третий человек, пусть даже этот замызганный старик, отдаленно похожий на японца. Молчание как бы разрядилось. Оно стало нормальным, естественным молчанием, потому что неудобно говорить о своих делах при третьем человеке.

— Вы куда едете? — спросила Наташа.

Ей было совершенно неинтересно — куда и зачем он едет, но правила гостеприимства диктовали это маленькое и поверхностное участие.

Старик посмотрел на нее, как бы раздумывая — отвечать или не поддаваться поверхностному участию. Потом сказал:

— На консультацию.

— Дать? Или взять? — спросила Наташа, удивляясь, что он знает слово «консультация», так легко его выговаривает и правильно произносит.

— Дать, — сказал старик.

Наташа внимательно посмотрела на старика, на его сухие, чуть желтоватые скулы. Он был худой, маленький, аккуратный — какой-то весь сувенирный.

— Ясновидящий, — ответил старик.

— А это как? — оторопела Наташа.

— Слово говорит само за себя, — ответил старик.

— Отстань от человека, — попросил Володя.

— Ясно — это ясно. А видящий — это видящий, — объяснил старик. — Я вижу, что будет с человеком в будущем.

— А как вы это видите? Прямо видите? — Наташа развернулась всем корпусом и открыто, почти по-детски смотрела на старика.

— Это особое состояние. Я не могу его объяснить. Но задатки к ясновидению есть во многих людях. Это можно развить.

— У меня есть задатки. Я замечаю: вот подумаю о человеке, а он звонит.

— Правильно, — согласился старик. — В быту это называется предчувствие, телепатия.

— А чем вы это объясняете?

— Я думаю, что у человека не семь чувств, а восемь. Просто восьмое чувство еще не изучено, а потому не развито.

— А когда у вас это началось?

— Во время войны.

— Расскажите.

— Не могу. Мне надо выходить.

На дороге стоял указатель в виде стрелы с надписью «Аэропорт» и возле стрелы на постаменте маленький бетонный самолет.

Володя остановил машину возле бетонного самолета.

— Спасибо, — поблагодарил старик и стал открывать дверцу.

— А что будет с нами? — торопливо спросила Наташа.

Старик вышел, задержал дверцу в руках, как бы раздумывая: отвечать или нет. Потом сказал:

— Через сорок минут в вашей машине будет тело. — Он легко бросил дверцу и пошел.

— Какое тело? — не поняла Наташа. — Чье?

— Твое или мое, — объяснил Володя.

— Это как? А сейчас мы где?

— Ты — это одно. А твое тело — это уже не ты. Душа — там. — Володя поднял палец кверху. — А твое тело тут.

— Почему мое?

— Ну, мое. Он же не сказал чье. Ну ладно. Глупости.

Володя повернул ключ, включил зажигание.

— Нет! — вскричала Наташа и сжала его руку. — Не поедем! Я тебя умоляю!

— А что мы будем делать?

— Постоим здесь сорок минут. А потом поедем.

Володя посмотрел в ее глаза, в которых не было ничего, кроме мольбы и ужаса. Один только ужас и мольба.

— Ну ладно, — согласился Володя. — Давай посидим.

Они стали смотреть перед собой, но это оказалось невыносимо — просто сидеть и смотреть и ждать нечто, что превратит тебя из тебя в тело.

— Давай выйдем! — потребовала Наташа.

— Зачем?

— Самосвал сзади поддаст…

Она вышла из машины и пошла к лесу прямо по сугробам, по пояс проваливаясь в снег. Добралась до поваленной сосны и уселась на нее, согнув колесом спину.

Володя пошел следом и тоже уселся на сосну. Стал наблюдать, как Наташа сломала веточку и начертила на снегу домик с окошком и трубой. Из трубы — спиралькой дым. В стиле детского рисунка.

— Машкин звонил, — сказала Наташа. — В гости просился.

Володя вспомнил Машкина, всегда в черном свитере, чтобы не стирать, с длинными волосами, чтобы не стричь, и с рваным носом. На втором курсе, в студенчестве, подрался в электричке, и хулиганы порвали ему ноздрю. С тех пор он производил впечатление не серьезного художника, коим являлся, а драного кота. И эта драность в сочетании с широкой известностью создавали ему шарм. Одно как бы скрашивало другое. Духовность сочеталась с приблатненностью.

Что касается известности, то она возникла и в большей степени существовала за счет того, что Машкина зажимали. Так теперь говорят. Факт зажима создавал дополнительный интерес, и когда его выставка в конце концов открывалась — а открывалась она обязательно, — на нее бежали даже те, кто ничего не понимает в живописи, и видели то, до чего не додумывался сам Машкин.

Некоторая скандальность — необходимый фактор успеха. Машкин этого недопонимал, поскольку был неврастеником от природы. Постоянно истово грыз ногти, и Володя опасался, что обгрызет себе пальцы и ему нечем будет держать кисти.

Вся кривая его творчества была неровной. Но сейчас главное не как и что. А КТО. Главное — личность художника. И неудачные работы Машкина были все же неудачами гения. А удачи Левки Журавцова были все же удачами середняка. Из Левки получился большой плохой художник.

Двадцать лет назад они все вместе учились в Суриковском институте и все трое были влюблены в Наташу. Она только тогда поступила. Первым в нее влюбился Машкин и открыл ее остальным. И когда он ее открыл, действительно оказалось, что все остальные женщины мира — грубые поделки рядом с Наташей.

После института все двинулись в разные стороны: Машкин — в славу, Журавцов — в ремесло, Наташа — в преподавание, а он, Вишняков, — в руководство. Ему предложили. Он согласился. У него всегда, еще со школы, просматривался общественный темперамент, и процесс руководства щекотал тщеславие не менее, чем творческий процесс. С творческим процессом, кстати, тоже все обстояло благополучно. Вишняков считался талантливым художником и талантливым человеком, что не одно и то же. Он талантливо делал все, к чему прикасался.

Наташа досталась ему, а не Машкину, и не Журавцову, и никому другому, потому что в Вишнякове уже тогда цвел лидер. Он мог повести за собой и Наташу, и комсомольские массы. И ему нравилось, когда за ним идут. У него даже лицо менялось. Он ощущал твердость духа, эта твердость ложилась на лицо. Тяже- лели веки. Нравилось вершить судьбы, и делать добро, и встречать благодарный взгляд. Это тоже тщеславие: состояться в человеческой судьбе.

На собраниях и сборищах Вишняков говорил мало, больше слушал. Но стрелки компаса, все до единой, были повернуты в его сторону.

После института все разобрали себе судьбы. Машкин — творчество и бедность, и возможность спать сколько угодно и когда угодно просыпаться, и не видеть того, кого не хочется видеть.

Вишняков — определенность и постоянный оклад и белые крахмальные рубашки. У него было их двадцать штук.

Журавцов поволок свою маленькую соломинку в великий муравейник. Притом поволок проторенным путем.

Наташа — отправилась сеять разумное, доброе, вечное.

Надо было выбрать между чем-то и чем-то. Каждый выбрал свое. Вишняков не знал — свое это или не свое, но тогда родилась дочь, цвела любовь и фактор процветания зависел от него.

Вспомнил, как в первый раз увидел себя в киножурнале «Новости дня». Их делегация сходила с самолета. Нефедов шел первым и помахивал рукой. А он, Вишняков, маячил в хвосте, в белой крахмальной рубашке и с нефедовским баулом. Нефедов не просил его нести. Он только сказал: «Там у меня сумка». Вишняков взял ее и понес. И в самом деле, не мог же руководитель делегации спускаться под кинокамеры крупным планом — с баулом, как дачник, сходящий с электрички.

— Соберемся? — спросила Наташа.

— Если буду жив. А если что — завещаю свои рубашки Машкину. Пообещай, что отдашь.

— Дурак, — сказала Наташа.

— А от меня, кроме рубашек, ничего не останется.

— А тот же Машкин? Не было бы тебя, не было бы Машкина.

— Ну, Машкин был бы и без меня.

— Неизвестно…

Володя вспомнил, как помогал Машкину — не по старой дружбе, хотя и по ней, а потому что считал это своим вкладом в творчество. Вклад через Машкина.

Когда Машкина зажимали, он мигал ему одним глазом, дескать: я с тобой. А другим глазом мигал своему начальнику Нефедову, дескать: я все понимаю, я с вами. И у него тогда просто глаза разъехались в разные стороны от этих миганий. И рот тоже перекосился, потому что надо было улыбаться туда и сюда. Твердый оклад оказался тяжелым хлебом. Хотелось перестать мигать и улыбаться, а просто насупиться. Не участвовать в известном конфликте «художник и власть», где одно противостоит другому, исходя из двух законов диалектики: «отрицание отрицания» и «единство и борьба противоположностей». Случались в истории и согласия, и они тоже были плодотворны, но это уже другой разговор. А в данной истории — Машкин зависел от Вишнякова, Вишняков — от Нефедова, Нефедов — от своего начальника, а тот — от своего. И так далее, как в одном организме, где все взаимосвязано и нельзя исключить ни одного колечка в цепи.