Собственно, Фомичева подкупило первое же письмо. Он где-то понимал человека, который его написал и пошел на такой риск, на преступление даже, ради идеи. По косвенным данным, по оговоркам, время от времени встречавшимся в письмах, минимально прибегая к возможностям самой конторы и проведя несколько очень аккуратных перепроверок, Фомичев помаленьку все же вычислил автора писем и был просто потрясен тем, что это оказался Заварихин.

Сразу же начал зреть сложный и многоцелевой план, способный качественно изменить конфигурацию по нескольким параметрам. Только себе Фомичев мог признаться в том, что одной из важнейших целей, которые он себе тут ставит, одной из важнейших его личных мотиваций является стремление вытащить Заварихина из западни, включить его в игру уже сознательно и на правильной, на нашей стороне. Грубо говоря — спасти.

Перед начальством он напирал на иное.

Товарищу Вану-то Фомичев доложил о вербовке Заварихина как о личном крупном успехе. Но нельзя было исключить, что раньше или позже по каким-то своим соображениям, например, засомневавшись вдруг в нем, в Фомичеве, китайцы попробуют выйти на Заварихина напрямую. Даже если это удастся надлежащим образом отследить, возможность фильтровать поставляемую Заварихиным информацию будет утеряна, а то, что уже было передано, окажется дезавуировано, и равным образом дезавуирован и провален будет он, Фомичев. Расхождения между тем, о чем сообщал Заварихин, и тем, что получал товарищ Ван, вносились крайне деликатно, но при контакте без посредника обнаружение таких расхождений станет вопросом времени. Если же контакт отследить не удастся, он будет иметь последствия, опасные уже для самой жизни Фомичева. Риск неоправданно велик.

Аналогичная ситуация возникнет, если, напротив, по каким-то своим соображениям попытку выйти напрямую на китайскую разведку сделает сам Заварихин.

Еще более неприятные коллизии могут возникнуть, если китайцы, отнюдь не ставя о том в известность ни Фомичева, ни Заварихина, найдут в Полудне какой-то дублирующий источник информации. Тогда достаточно быстро окажется дезавуирован и потерян уже и Заварихин, совершенно беззащитный при возникновении каких-то вилок внутри корпорации в силу своей полной неосведомленности об игре.

Если исходить из того, что игру с китайской разведкой по поводу Полудня продолжать следует — а это, в общем, само собой разумелось, — тогда прекратить разыгрывать Заварихина втемную и выгоднее, и надежнее. В конце концов, Заварихин же, по сути, свой. Бывших разведчиков и бывших контрразведчиков, как говорится, не бывает. Ну, сделал человек глупость, но кто глупостей не делал? Положение в стране все ж таки изменилось, блевать тянет реже. Есть шанс вернуть бойца Родине. Со временем ценнейший может получиться кадр.

Три недели назад Фомичев получил наконец долгожданное разрешение на реальную вербовку. Заварихин как раз по каким-то своим делам появился в первопрестольной.

Договориться о встрече было делом давно отработанной техники.

Наверное, думал иногда Фомичев, если бы я и впрямь был только журналистом, то проявлять назойливость далеко за гранью элементарного такта, ссылаться на рекомендации конфиденциальных источников, требовать беседы вот прямо немедленно, я бы стеснялся. Было бы, наверное, неловко. Но когда он точно знал, что ему не надо никакого интервью, истово навязываться, чтобы его якобы взять, и бессовестно, будто ни своей гордости не имея, ни уважения к вежливо посылающему тебя на хрен собеседнику, настырно клянчить встречу — было проще пареной репы.

Он словно просил не для себя, а для кого-то другого — а делать что-то для другого у него всегда получалось легче, чем для себя.

Гостиница, где Заварихин остановился, была из скромных, и номер — вполне спартанским. Заварихин даже не делал попытки его обжить; может, потому, что приезд в столицу не обещал затянуться, а может, вообще не имел такой привычки. Плотный, коренастый, уверенный в себе пожилой человек спокойно и выжидательно смотрел Фомичеву в глаза.

Заварихин, конечно, полагал, что знает, кто к нему пришел: тот самый корреспондент, который шпионит на благо народного Китая и через которого он, Заварихин, оставаясь для корреспондента неизвестным источником, тоже работает на благо народного Китая. Согласившись на встречу с этим корреспондентом для беседы о тех достижениях Полудня, которые, возможно, имели место с тех пор, как мы, помните, встречались прошлым летом на космодроме и так удачно проводили на орбиту первую вашу ракету? — согласившись на такую встречу, он, однако, не мог не гадать, как пойдет и чем обернется нечаянный прямой контакт с человеком, которого, как был старый боец уверен, именно он из темноты разыгрывал втемную.

Фомичев воспользовался приглашением сесть и не стал тянуть резину. Он заранее прикинул несколько вариантов поведения — и сейчас, чувствуя, как в нем сама собой, снова, как на Байконуре, необъяснимо поднимается волна почти сыновнего уважения к сидящему напротив человеку, предпочел вариант самый короткий, самый искренний и самый резкий. Наверное, и самый благородный.

Потом он мучился: может, все дело было только в том, что он неправильно себя повел? Может, выбери он какой-то иной вариант: мутный, извилистый, когда все только подразумевается и ничто не называется своими именами, окуни он собеседника в столь любимый подлецами липкий сладкий кисель, позволяющий хоть маму родную продать на органы и быть при том уверенным, что замечательно о ней позаботился, устроив в дорогой дом отдыха, — может, тогда все окончилось бы иначе? Был бы успех, было бы радостное, вдохновляющее чувство очередной победы… был бы, в конце концов, жив человек…

Но в глубине души он знал наверняка — это ничего бы не изменило, разве что в худшую сторону. Ошибку он допустил гораздо раньше, и ее практически невозможно было избежать. И в дурном сне не могло привидеться, по каким мотивам Заварихин оставил службу и сколько эти мотивы для него значили.

Он вкратце обрисовал Заварихину реальную ситуацию.

— И тогда, — закончил он, — помимо прочего, очень легко будет представить дело так, будто фактически вы и с самого начала дурили противника, как наш российский контрразведчик. Пусть поначалу и как вольный стрелок. При желании в оригиналах ваших писем можно отыскать элементы дезинформации. Это же прекрасный вариант, правда?

Когда Фомичев умолк, Заварихин долго не произносил ни слова. Молча смотрел на Фомичева немигающими глазами, потом так же молча отвел взгляд и стал смотреть немигающими глазами в окно. Потом неторопливо достал допотопную массивную зажигалку, звучно хряпнул ею, высекая огонь, и опрятно вставил в тихий свет маленького пламени сразу затлевший кончик сигареты. Глубоко затянулся, выпустил дым к потолку.

— Опять вы, — наконец сказал он терпеливо ждавшему Фомичеву.

— Опять я? — не понял Фомичев. — А что, после Байконура мы…

— Да не вы, — безо всякого раздражения, только со страшной усталостью сказал Заварихин. — Не вы лично, молодой человек… А — вы. Вы, мундиры голубые… Просто плюнуть некуда.

Затянулся. Выпустил дым.

— Как же вы мне надоели… Как же ненавижу я вас.

Фомичев был готов ко многому, но тут несколько растерялся.

— Позвольте, Анатолий Андреевич…

И осекся, не зная, что сказать. Заварихин, подождав секунду, чуть усмехнулся.

— Ну? — спросил он. — Что я вам должен позволить?

И тут Фомичев ощутил самое обыкновенное раздражение. Даже некую тень обыкновенной обиды.

— Мне вы ничего, конечно, не должны, — сказал он. — Но не кажется ли вам, что вы и нашим китайским братьям ничего не должны — а вот, однако ж, в поте лица, рискуя собой…

— Прекратите паясничать, — сказал Заварихин. — Вы что, из генеральских сынков, что ли? Сразу по рождении был зачислен в гвардию секунд-маиором… Одними доносами карьеру делаете? Совершенно не умеете держать удар.

— Ну-у, — сказал Фомичев разочарованно. — Поехали…

— Приехали, — решительно ответил Заварихин. — Я все это проходил, когда вас, молодой человек, еще и на свете не было. — Умолк. Затянулся. Выдохнул дым. — В кои-то веки снова нашлись умные, честные головы, способные сделать что-то достойное, и вы тут как тут… Один с сошкой, семеро с ложкой. Сколько вы собираетесь стричь с Полудня?

— Чего-то я даже понять не могу вашу околесицу, — с простонародной развязностью сказал Фомичев.

— А, так вы что, за идею? — качнул головой Заварихин. — Стричь тугрики начальство будет? А вы типа Родину защищаете?

— Поясните вашу мысль, — светски попросил Фомичев.

Заварихин опять усмехнулся.

— Охотно, — с издевкой ответил он Фомичеву в тон. — Извольте. У меня почти что на глазах… трижды за два года… доблестные органы, зорко и неусыпно стоящие на страже интересов страны и ее трудового народа, давали трем совершенно разным коллективам ученых разрешения на передачу китайским коллегам существенной научной информации. Как правило, связанной с ракетным делом. За большие китайские деньги, конечно. Информация не была засекреченной, просто существенной, типа ноу-хау, но разрешение органов требовалось непременно. И за хороший откат такое разрешение непременно давалось. А если откат задерживался или выплачивался не полностью, пусть даже по вине китайской стороны, которая то не поспевала с оплатой, то норовила сжульничать, те же самые органы без зазрения совести сажали этих ученых как шпионов. За передачу, понимаете ли, иностранной державе совсекретных сведений. Знаете, говорят: если кирпич падает на голову один раз — это несчастье, если дважды — закономерность, если трижды — добрая традиция. Вы четвертый. Как такое назвать?

На протяжении этой речи Фомичеву казалось, что под ним растворяется пол. И вот открылось пустое пространство без конца и края, и началось свободное падение без края и конца. Все шло коту под хвост. Все его далеко идущие планы, все его великодушные замыслы…

— Наверное, законом природы, — сказал он, из последних сил стараясь, чтобы и содержание ответа, и его тон остались примирительными. Предполагающими хоть какое-то продолжение беседы. — Не стой под грузом и стрелой.

Опытный Заварихин это сразу просек — и прекратил.

— Не будем упражняться в остроумии, — сказал он и резким движением, будто ломая двумя пальцами кадык врагу, загасил сигарету в пепельнице. — Закончим так. По не зависящим от меня объективным причинам я не могу принять ваше любезное предложение и с великим сожалением вынужден ответить отказом. А теперь можете встать и идти темным лесом.

Фомичев наконец вполне осознал, что происходит катастрофа. В первую очередь, увы, чисто человеческая. Он и впрямь встал, но не сделал ни шага к двери и, умоляюще глядя на Заварихина, непроизвольно прижал оба кулака к груди — точно третьесортная актриса в потугах изобразить душевное волнение.

— Анатолий Андреевич, — проникновенно сказал он. — Ну это же ни в какие ворота не лезет! Если мать захромала — вы что же, оставите ее и дальше хромать по воду и побежите к чужой тетке со своей нерастраченной сыновней любовью? Да откуда вы знаете, может, у этой тетки все суставы уже давно искусственные, вот она на людях и не хромает. Вы ж ее в домашней обстановке отродясь не видели! Демократы нам всю плешь проели, как честен, культурен и добр Запад, — а вы что, на красные флаги повелись? Решили, будто если компартия, так там и впрямь построят коммунизм, о котором, простите за выражение, мечтали наши отцы и деды?

У Заварихина дернулись желваки. Один только раз. Мощный был мужик, видавший виды. Битый, тертый, толченый.

— Вон отсюда, — спокойно и негромко сказал он.

Так и слышалось в его непреклонном тоне с детства знакомое: вы все видите, что хотите, и только я — то, что на самом деле есть.

Фомичев, вдруг сообразив, как глупо выглядит, опустил руки.

Стало ясно: чем задушевнее он пытается убеждать, тем более лицемерным и лживым для Заварихина выглядит.

— Анатолий Андреевич, — сказал он совершенно иным тоном, нейтральным. — Глупо и противно мне об этом напоминать вам, опытному человеку, который в отцы мне годится… Но ведь с момента, как я выйду отсюда, вы уже бесповоротно окажетесь предателем и иностранным шпионом.

И тут выдержка Заварихину чуть изменила: он с восторгом и радостной издевкой оскалился. Будто старого друга увидел после долгой разлуки — и аккурат в тот миг, когда друг расстегнул штаны, чтобы справить нужду.

— Наконец-то слышу родную речь, — ответил он. — Шантаж — любимое орудие пролетариата и его карающего меча. Не тушуйтесь, молодой человек, гуляйте, а с этой проблемой я как-нибудь разберусь сам.

Только наутро, из сводок, Фомичев узнал, что Заварихин застрелился.

Хлопот сразу оказался полон рот. Всполошилось и требовало разъяснений начальство; всполошился и требовал разъяснений товарищ Ван; менты, расследуя малопонятное самоубийство, землю рыли в поисках человека, который посещал покойного за час до суицида и, согласно показаниям гостиничных работников, был, видимо, последним, кто видел Заварихина живым… Чтобы расхлебать всю эту бодягу, понадобилось больше недели.

Когда стало поспокойней, Фомичев перевел дух.

Ему и самому впору было в петлю.

Такую тоску, грех сказать, он испытывал разве что в последние часы отца, когда тот, лежа на диване под шинелью, неразборчиво шелестел что-то, иногда стонал и от беспомощности и неловкости перед сыном тихо плакал; и Фомичев все уговаривал его попить, в отчаянии стараясь хоть как-то порадовать («Папа, морс из черноплодки! Твой любимый. Свежий, утром сварил…»), но отец уже и пить то ли не мог, то ли не хотел, и прекрасная обыденная жизнь неудержимо тонула навсегда.

Был девятый день после смерти Заварихина, когда он вышел на метромост. Сзади время от времени поезда утробно рокотали внутри висящего над рекой тоннеля; серый, тяжелый, как мокрая губка, воздух сочился мелкой промозглой сыростью, слева из серой горы триумфально выпирал Университет, погрузив шпиль в нависшее над столицей грузное дымное море. Перила были исчирканы и исписаны, кто-то кому-то обещал полизать, кто-то кому-то обещал оторвать, кто-то просто был тут тогда-то и тогда-то, а еще была крупная надпись: «Если мир — говно, тебе — туда», и стрелка, указывающая с перил вниз, прямо в бездну, где напряженное свинцовое стекло реки нескончаемо выдувалось из-под моста вдаль.

Странно, думал тогда Фомичев. Глаза жгло.

Оказывается, возможны гибриды из отца и его былых подопечных. Хороший, честный, смелый — начудил, наворотил, погнавшись за смутным сиянием; попал пальцем в небо, подвел всех, кто только был рядом, и тогда уж окончательно уверился, что во всем прав и потому одинок… Чисто интеллигент.

И схоронился в самую дальнюю эмиграцию из тех, что приличны русскому офицеру.

А теперь Фомичев медленно шел по Большой Полянке.

Бесились огни, торопились и толклись люди; нервозно рыча, как вечно голодный бесконечный крокодил, полз мимо поток машин — и Фомичев не знал, как быть дальше.

Ну, выпил. И что?

Помолиться разве…

Мысль, подкупающая свежестью и простотой.

Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, пошли мне в оперативную разработку ценный и приятный в общении источник…

Цыц, сказал себе Фомичев. Кончай, придурок. Есть вещи, которыми нельзя шутить даже по пьянке, даже наедине с собой. Почему? Действительно, почему? Не то что я божьего гнева боюсь, понял он. Не верю я в горний гнев. Я себя испортить боюсь. Потому что хамство есть хамство, и стоит только позволить себе…

Вдруг навалилась усталость. Хмель выветрился, и захотелось просто спать и по возможности ничего не видеть и не слышать. Пожалуй, не стоило бродить дальше; прогулка сделала свое дело, желание спать — это хорошо. Последнее время Фомичев худо спал, досады одолевали. Наверное, уже не стоило идти до следующей станции метро, вон обычная остановка…

На странную женщину на остановке он обратил внимание сразу. Трудно было не обратить. В легком длинном пальто, в туфлях наверняка не для мокрого асфальта и вообще одетая явно не чтобы килькой в банке, хребет к хребту с такими же, умлевать в грохочущих давильнях метро, но для изящной посадки в просторное авто и царственного выхода из него, женщина сидела, привалившись спиной к прозрачной задней стене кабинки ожидания, одеревенело склонив голову немного набок, и широко раскрытые глаза ее были стеклянными. Одна рука свешивалась с колен, холеные пальцы сжимали сигарету. Что-то в сигарете было неправильное, подумал Фомичев и тут же сообразил: она протлела до половины и не дымилась. Женщина уже забыла курить. Или уже не могла. Ей было уж всяко не больше сорока, смотрелась она ухоженно и более чем миловидно и никак не походила на бомжиху или записную наркоманку; на нее оглядывались, но, как водится, только пожимали плечами — и, садясь в подкативший автобус, снова напоследок оглядывались и пожимали плечами еще разок: ну, в жизни всякое бывает, а вообще-то не наше дело. Хорошо, что место было людное. Чье внимание женщина привлекла всерьез — так это двое разболтанных юнцов с банками энергетической отравы в пятернях; юнцы старательно делали вид, что женщину вообще не видят, до лампочки им женщина, но явно уже срисовали ее сумочку, широкое золотое обручальное кольцо, отчетливо дорогие сережки и с характерной вороватостью озирались в ожидании, что вот сейчас наконец все уедут на следующем, и можно будет проверить, соображает дама хоть что-нибудь, или все, что при ней и на ней, — наше.

Баста, подумал Фомичев, уймитесь. Шиш вам обломится нынче, крысята. Стоять, бояться! И вы, негодующие праведники с высокомерной укоризной в белесых равнодушных зенках, тоже свободны, можете впредь не пялиться и не комментировать. Тише, тише, господа! Господин Искариотов, патриот из патриотов, приближается сюда!

Фомичев развязно плюхнулся на сиденье рядом с женщиной.

— Томка, — сказал он громко, — ты чо тут расселась? Не спи, замерзнешь! Перебрала, что ли?

И панибратски хлопнул женщину по плечу. Легонько, разумеется.

Ее встряхнуло, как неживую. Не отреагировала.

Алкоголем припахивало, но лишь слегка; куда сильнее отдавало какими-то ласковыми духами. Фомичев ни черта не понимал в духах и прочей женской снасти, но, судя по тому, что аромат был вкрадчивым, тонким, мерцающим, налетал словно бы легкими взмахами, а не проедал воздух насквозь, как при газовой атаке, — духи были хорошие, дорогие.

— О-о, — сказал Фомичев, ловя на себе ненавидящие взгляды юнцов и частью подозрительные, частью любопытные — остальных. — Ну, старуха, ты даешь. Нельзя так веселиться. Ты ж завтра проснешься, а радости никакой, в башке по нулям, только вкус первого салата и головная боль. Недоглядел я опять… Выпорю!

Женщина не реагировала.

И что мне теперь, несколько раздраженно подумал Фомичев. Похоже, девушку чем-то накачали… К ментам нельзя. Может, и обойдется, но вероятность лишиться кольца и серег в милом обществе стражей порядка не шибко ниже, чем в каменных джунглях. Он обнял женщину, ладонь просунул ей под мышку, другой — подхватил под локоть; по ту сторону породистой тонкой ткани, совсем близко, женщина оказалась стройной и прельстительно упругой. Фитнес, шмитнес… Во всяком случае, явственно не шалава и не алкоголичка, а человек в беде.