— Вылезай, — скомандовал Шиза и разблокировал двери.

Хром вышел в снег, почти скатился в кювет, вытащил из кармана барской шубы пачку, на которую ему тоже расщедрились пацаны, и закурил, не поворачиваясь. Даже без своего провидения он понимал, что вариантов два: либо Шиза вдавит ногой педаль, либо пальцем — курок. Потому удивился, когда водительская дверь хлопнула следом, и тот, путаясь своими дылдовскими ногами в глубоком снегу, дошагал до Хрома и тоже достал сиги.

— «Бей первым», я запомнил, — мрачно произнес Хром. — То-то же я расслабился.

— А ты не боись, Вася. Ты мне сначала п-п-поясни за Ольгу, а там п-посмотрим.

Теперь Хром развернулся к нему целиком и смерил долгим изучающим взглядом. И снова ничего. Муть какая-то, почти та же, что и у Шахтерского воротилы, которым Шиза изначально интересовался.

— Ты не читаешься, — Хром пожал плечами, затягиваясь. Хотелось для начала хотя бы докурить, а потом уже что-то выяснять.

— А п-про Ольгу откуда взял?

— Голоса нашептали, — хмыкнул Хром.

Шиза тоже вдруг заулыбался, так неестественно, словно у него лицевой нерв защемило. Рот растянулся от уха до уха, зубы зловеще заблестели в свете фар, но глаза не смеялись. Глаза были холодные. Подняв руку, Шиза направил пистолет на Хрома снова.

— Н-н-неправильно! П-попробуй еще раз.

— А ты п-п-попробуй хоть раз по-нормальному спроси, — не удержался Хром. Этот придурок, размахивающий пушкой направо и налево, его почти довел. Надоело, задолбало все, хотелось уже в этих бесконечных вопросах поставить точку и разойтись. Он шагнул Шизе навстречу так, что дуло уперлось в грудь, прямо в надпись «Барби» под распахнутой шубой. — Ты понты резать заканчивай, на губах еще не обсохло, чтоб меня, как шестерок своих, гонять. По-человечески просить умеешь? «Помоги, Хром, по возможности, сделай доброе дело». И тогда я бы тебе ответил, что Шахтер этот ваш, со своим крестным отцом, таким же мутным, как и ты, два мудилы. Что я с ними дел не веду, но пару раз Шахтер приходил, за кадастровые свои вопросики узнавал. Про какую-то шкатулку еще спрашивал, но ты мне бы не поверил, да? Что дай ты мне личную вещь чью-то, я тебе многое скажу. Что Ольга твоя — мертвая баба, то ли старуха, то ли молодуха, — одна фигня, непонятно. Жить тебе не дает, присосалась, как пиявка. У вас вся шайка таких поврежденных, но у тебя, видать, случай совсем особый, уникум ты наш. А ты чё? В морду с ходу и по почкам. Ни понятий, ни уважения, чё я тебя тут как училка отчитываю. Взрослый мужик, а мозгов как у рыбки. Антошка и то мудрее вас всех, вместе взятых, клоуны, блин.

Шиза слушал эту тираду с отсутствующим выражением лица, «словно о стенку горох», как любила говорить Хромова бабка. Потом, не убирая ствола, схватил Хрома за ворот шубы и дернул еще ближе, словно собирался двинуть коленом в живот. Но вместо этого одним борзым, резким движением зачерпнул горсть снега и пихнул ему за шиворот. Хром решил никак это не комментировать — мало ли, что психи с пушками в руке еще могут выкинуть, — только по телу вдруг побежали мурашки от холодного и мокрого. Шиза тем временем был, видать, рад до жопы — залыбился, как ненормальный, одновременно засовывая что-то в его карман:

— Это т-тебе ответочка п-пиявки, Вася. З-заеду на неделе. Увидь-димся, жди.

Когда он сел обратно в тачку и дал по газам, Хром не знал, что думать. Такой неожиданный человек в его жизни был впервые — непредсказуемость и «непрозрачность» и пугали, и почему-то даже бодрили. Он снова почувствовал себя живым, зашагал на огни вдалеке веселее. В кармане он нащупал свои ключи и пару купюр, что, конечно, порадовало. И почти наверняка знал, что они еще свидятся, хотя Шиза к нему в хату не приедет. Вот только не это печалило, а совсем другое: следующая встреча случится при очень-очень плохих обстоятельствах.

Ольга

В музыкальные комнаты Дома пионеров Ольга бегала тайком — отец не одобрял. Ему она отчитывалась только за ведение кружка юных натуралистов. Когда он уехал в очередную экспедицию, Ольга поначалу даже обрадовалась: будет ему потом, о чем говорить, а ей — слушать, но скоро затосковала. Отвлекали работа учительницей на вечерних классах, детские кружки и ухажер Колька, над которым все подружки подшучивали, мол, Олька и Колька, вот смеху-то на свадьбе будет! Иногда в выходной день они прогуливались от института до универмага, как бы невзначай, и Колька говорил:

— А хочешь, пойдем и прямо сейчас тебе жемчугов в бусах, фаты…

Ему премию на заводе выписывали. «Перевыполнение — честь!» Он этим очень гордился, и Ольга тоже им гордилась.

— Вот еще! Бусы, — отмахивалась она. — Надену я их раз, а потом что? Мещанство это. Советскому человеку бусы ни к чему.

Ольга вспоминала привезенные отцом минералы натуральных форм, которые нравились ей намного больше искусственно обточенных. Там, внутри, жили легенды, тайны и открытия, рассказами о которых Ольга потом делилась с пионерами, мечтавшими о покорении новых высот и освоении диких земель. Это трогало ту часть ее души, которая все-таки любила дело отца. Владимир Афанасьевич Верховенский к своим еще не почтенным годам уже имел орден Ленина, трудился на благо родине, а потому Ольга совсем не обижалась, что он зачастую оказывался в отъезде даже в день ее рождения. Она знала, что отец обязательно привезет ей то, чего нет ни у кого больше, и ценность предметов не измерить в рублях и копейках — ведь это означало, что, даже будучи начальником экспедиции, он ни на минуту о ней не забывал.

Колька тоже любовь свою проявлял ежеминутно, и Ольга принимала ее с покорной благодарностью.

— Так к глазам же, Оленька, — улыбался он, крепко целуя ее сначала в одну бровь, потом в другую.

В губы они еще не целовались. От Кольки пахло махоркой и машинным маслом, но целоваться от этого Ольге меньше не хотелось, даже наоборот — и оттого еще сильнее она переживала, боясь показаться то слишком доступной, то слишком черствой. Она вообще считала себя довольно склонной ко всякой романтике, но сама же эту черту в себе и порицала. А вот Колька будто специально подначивал — то цветочки дарил, ее любимые ландыши, то в городской сад зазывал на танцы. Узнав, что отец ее снова в отъезде, совсем осмелел, у дома караулил, у института. Она стеснялась такой стремительности, поэтому все больше пропадала в занятиях — совсем терялась от новых чувств, хотя с детства любила и умела верховодить над остальными. Ведь в школьные годы громче всех кричала: «По коням!» — изображая, конечно же, своего отца-кавалериста, выступавшего против белых еще до нее самой, до мамы, до Таймыра. А теперь, глядите-ка, отец — научный сотрудник, с портфелем, в пальто. И Ольга с возрастом преобразилась: драные штаны и палки-шашки сменились ситцевыми платьями, приключения во дворах и разбитые коленки — романтикой в девичьей голове, дворовая беготня с мальчишками — приличными исследовательскими кружками, музицированиями. Правда, сама Ольга не пела, а вот Лидка, ее бойкая товарка по вечерним классам, которая вела музыкальный кружок в бывшем доме купцов Ворониных, отданном под нужды пионерии, голосила только так. И Орлову, и «Утомленное солнце» Михайлова, и даже Вертинского выдавала особенно хорошо.

Из-за приставучего Кольки телеграмму от отца она получила не сразу — почтарь ругался, что два раза к ее дому ходил и только на третий застал, гулящую.

— Молодежь пошла! — махнул он рукой, пока Ольга расписывалась на маленькой бумажке за вручение.

Ей не терпелось скорее узнать вести от отца и прочесть обещание, что он вернется как можно скорее. Однако в письме мелким бледным текстом значилось: «Задерживаюсь сентября места неприветливые уверены полном нашем успехе обнимаю крепко папа». Ольга, смахнув слезу, только вздохнула: участникам экспедиции передавать важные сведения бытовыми телеграммами запрещалось, врагами народа и не за такое обвиняли, но отец ее был человеком чести и долга, а потому Ольга в нем ни минуты не сомневалась, и однажды в начале ноября, под самую демонстрацию, вместо привычного уже Колькиного стука в дверь раздался другой.

Отец стоял на пороге, в клеклой от дождя шляпе, и Ольга, не помня себя от радости, бросилась ему на шею, прямо на поредевший каракулевый воротник пальто.

— Папочка родной, Владимир Афанасьевич! Вы вернулись!

Лицо у того было мокрое, как и одежда, но взгляд теплый, ласковый. Ольга помогла снять мокрое, натопила пожарче печь, вскипятила чаю, подала свежеиспеченных пирожков. Счастье, теперь до весны отец никуда не уедет, побудет в родном городе. Если только в Ленинград или в Москву командируют, но это мелочи, недалеко. Не Таймыр.

— Вот вы и дома, — Ольга улыбнулась, взяла отца за шершавую руку, погладила натруженные в походах, огрубевшие пальцы. Теперь трудно было представить, что он научный сотрудник, а не какой-нибудь политзаключенный. Ольга все гладила и гладила его ладони, а потом вздохнула: — Почаще бы вы так. А то совсем скоро чужими станем, я замуж выйду.

— Полноте, Оленька. Я же не тунеядец, я, пока могу, наше дело не брошу. Тебе еще со мной, старым, потом возиться. А ну-ка!