В доме что-то заскрипело, ухнуло. Мы не повели бровью. Этот дом, приютивший когда-то многих, заслуживал того, чтобы в нём остались звуки шагов и вздохи гостей.
Но мы увидели вполне живого человека.
К нам по лестнице спускался человек, удивительно напоминавший вчерашнего.
Только одет он был попроще: в украинскую вышиванку.
Мы переглянулись: как бы нам не начать долгий разговор о недружбе народов. Это очень неприятный разговор, потому как все нации равны, но все люди обидчивы.
Это, кажется, был один из работяг, что рыли в саду какую-то траншею.
Ваня всё равно помахал ему рукой, и человек в вышиванке подсел к нам за стол.
Он отказался от вина, но с удовольствием выпил водки.
Я присмотрелся, — был этот рабочий вислоус и печален.
— А вот не ходит ли сейчас патруль по набережной? — спросил он.
— Патруль? Ну, может, и ходит. Но тебе-то что, ты не траву будешь продавать, — ответил я.
— Траву? Зачем траву? Сено, что ли? Нет… А документы не заставляют показывать?
Рабочий оказался совсем диким.
— У тебя, мил человек, паспорта, что ль, нет?
Наш собеседник закивал.
— Тут это беда небольшая, — сказал Ваня. — Наливай да пей. Не спросит у тебя никто ничего, не нужен ты никому — ни патрулю, ни Мирозданию.
— Я коммунист, — гордо сказал работяга.
— Все мы тут коммунисты, — одёрнул его я. — Ишь, расхвастался. Я был член партбюро части. За мораль отвечал, мне ещё жёны доносы писали: «Мой муж — сволочь, верните мне мужа».
На рабочего человека в вышиванке это произвело неизгладимое впечатление.
— А как считаете, коммунизм победит?
— Да кто ж его знает? Вот, может, в Германии какой-то коммунизм победил, — хмуро сказал Ваня.
— И что теперь?
— Теперь ночь. Всех ожидает одна ночь.
Про коммунизм нам говорить не хотелось. Я, к примеру, испытывал к теме слишком большое уважение.
Я как-то стоял на венском кладбище вместе со стариками, что дрались с армией во время рабочего восстания в феврале тридцать четвёртого года. Теперь они стояли у могилы своих товарищей и пели знаменитую когда-то песню Эйснера «Заводы, вставайте». Голоса тихие, надтреснутые, а у одного вовсе хрипел у горла аппарат искусственной речи. Но у них была своя правда, чего уж там.
А тут, у моря, за столом, где в стаканы вместо вина была налита расслабленность и благодушие, о классовой борьбе говорить не хотелось.
— Мы забыли про дома полярных лётчиков. Настоящих полярных лётчиков, — сказал я.
— Дом полярного лётчика — палатка во льдах. Или избушка метеостанции — там он стоит, в унтах и толстом свитере. Лётчик диктует радиограмму жене, а радист работает ключом, обливаясь слезами от чужой нежности.
— Голова его повязана бинтом — потому что он только совершил вынужденную посадку, спас самолёт, но себя не уберёг.
— Но жене он об этом не сообщает.
— Она догадается сама, когда он появится на пороге их дома — с орденом, привинченным к гимнастёрке. А в их доме на полу лежит шкура белого медведя, на стене вместо винтовки висит багор с погибшей шхуны, а также портреты погибших друзей Леваневского и Молокова.
Конец ознакомительного фрагмента