Владимир Бутромеев

Земля и люди

Часть первая

...

История народа, особенно народа долго жившего и много повидавшего, на себе испытавшего все формы бытия, знавшего расцвет, падения и прозрения, история такого народа не менее любопытна и полезна чем история души человеческой, которую так часто изображали нам великие художники. Можно сказать и более того: история народа и история души человеческой схожи между собою, они едва ли не суть одно и то же.

Заметка Льва Толстого после прочтения предисловия к «Журналу Печорина» из романа М. Ю. Лермонтова «Герой нашего времени»

I. Как это было и романы писателя Достоевского

Вот как это было. Их убивали той осенней ночью на Сдвиженье, поэтому ночь и назвали Погромной, их всех было предназначено убить — и ночь была темна, и списки написаны, и те, кого убивать, исчислены и занесены в эти списки — только убивай, и белые кресты на воротах светились в кромешной глухой тьме — никак не ошибешься, приходи и убивай.

А тех, кого не получилось убить сразу, должны были сселить с земли и рассеять по свету, чтобы они погибали где придется, потому что, кроме этой земли, у них ничего не было, и она была для них как весь мир, за пределами и границей которого все чужбина и небытие (у Виктора Ханевского, кроме этой земли, было несколько томиков с романами писателя Достоевского; этот писатель жил в России еще в девятнадцатом веке, когда все то, что произошло в двадцатом, показалось бы страшным видением, кошмарные видения мерещились ему, и, обезумев от ужаса, дрожащими от страха руками он писал эти романы, а Ханевский читал их и не спал по ночам, его тоже охватывали страх и ужас задолго до той темной осенней ночи, когда все это убиение и вершилось, и он не мог уследить за тем, что творилось вокруг него, совершалось и свершалось в страшной своей неотвратимости, он даже не мог уследить за течением простого дневного времени, не говоря уже о том непонятном времени, которое роилось по ночам; но то, что у него были эти томики с этими романами не спасло его, как не спасло и остальных, в том числе и писателя Достоевского, его детей, внуков и правнуков).

И, оставшись без земли, все и должны были погибнуть, смерть и погибель была суждена им, потому что они не сумели сохранить эту свою землю, а жить без нее они не умели, именно за эту землю их и убили, уничтожили, за то, что она у них была, за то, что она досталась им от живших раньше их отцов и дедов и даже прадедов, досталась — кому пятнадцать, а кому и под сотню десятин хорошей пахотной земли, некоторым даже с кусочком леса, с речушкой и лугом, пестроцветущим летом и сочнозеленеющим поздней осенью вторым укосом — отавой. Отцы, и деды, и прадеды оставили им эту нажитую и обжитую землю, чтобы по свойственной многим родителям заботе о своих детях уберечь их, этих детей, от бесприютности на перекрестках дорог, чтобы им было где укрыться от ветра и времени, чтобы им не жить на белом свете за штаны и миску супа, чтобы у них была своя земля под ногами.

А получилось так, что земля не спасла их (как не спасли Виктора Ханевского те несколько томиков с романами писателя Достоевского, читай их и перечитывай, а они не спасли), земля не спасла, а стала причиной погибели, за нее их и предназначено было убить, всех, строго по списку, а те, кому пришлось выжить, должны были под страхом все той же погибели, уничтожения и истребления забыть и не помнить ту страшную осеннюю темную Погромную ночь, светящуюся белыми крестами, написанными, начертанными мелом на заборах, воротах и между окон прямо на черных бревенчатых стенах (еще страшнейшую, чем те романы, которые писал дрожащими руками в конце девятнадцатого века писатель Достоевский, а Виктор Ханевский в начале двадцатого читал, цепенея от страха).

[* * *]

— Но как же так? Почему, за что им было суждено погибнуть, умереть? Что такое вдруг произошло, что они, и их дети, и дети их детей должны умереть или рассеяться по свету, лишиться своей земли, исчезнуть и больше не жить и не быть?

— Это неизвестно. Можно только догадываться и строить всякие разные предположения, пытаться искать причины, но точного и кем-либо подтвержденного ответа на этот вопрос нет. Возможно, виноват тот старик в белых одеждах, измазанных глиной, потому что он все время имеет с ней, глиной, дело и поэтому его одежды в этой глине, а им полагается быть белоснежно-белыми, как белая равнина зимой после метели в яркий солнечный день. Возможно, это как тот корабль, пароход, который плыл неведомо куда и неизвестно зачем и однажды ночью получил пробоину и начал медленно тонуть, а люди толпились у спасательных шлюпок — места всем не хватало. Только пароход не утонул, а сел на мель. Трюмы наполовину заполнились водой, кто-то уплыл в шлюпках, а все остались. Одни пытаются соорудить что-то вроде плотов и спастись, или хотя бы отправить детей неведомо куда, другие, надеясь на то, что они хорошо умеют плавать, плывут в одиночку, третьи кое-как устроились на пароходе, провизии в полузатопленных трюмах пока хватает, но плыть неведомо куда и неизвестно зачем пароход уже не может и все рано или поздно погибнут, их больше не будет.

— Но ведь можно заделать пробоину, откачать из полузатопленных трюмов воду, снять пароход с мели и плыть дальше неведомо куда и неизвестно зачем, и тогда все не погибнут, не исчезнут и будут.

— Тогда да. Наверное, это возможно. Но это трудно и тяжело. А никто не хочет. А заставить тоже некому. Поэтому все, видимо, все-таки погибнут.

— Боже мой! Боже мой! Ведь это ужасно!

— Да, ужасно. Хотя ужасным все это кажется только если думать об этом, если представлять себе всю эту картину целиком. А если не думать, то это не так и ужасно. Такое случалось и раньше и потом просто забывалось. Тем более что думать никто не хочет. Жить, не думая, легче. Но живя бездумно, можно оказаться в очень тяжелом, даже ужасном положении.

— Да, да, это ужасно! И старики, и маленькие дети, и женщины, да и все остальные! Ведь это невозможно, чтобы нас, русских, больше не было, чтобы мы больше не плыли неведомо куда и неведомо зачем, ведь мы были, мы даже пока еще есть!

— Ну, старикам уже почти все равно, они так ли, этак ли прожили, а маленьким детям, женщинам — да, деваться некуда. Да и остальным тоже.

— Но что же делать?

— Когда? Тогда или сейчас?

— Тогда.

— Тогда — как ты и сам сказал: чинить пароход и плыть дальше.

— А сейчас?

— Тоже. Заделывать пробоину, ремонтировать машины, наводить порядок на палубах и плыть дальше неведомо куда и неведомо зачем, быть и не погибнуть, не исчезнуть, иного смысла нет, иной смысл неизвестен.

— А это возможно?

— Не знаю. Судя по тому, что происходит, — нет.

II. Списки погромной ночи. Петр Строев, солдатка и желание обладать ею как причина погромной ночи

Место, где все произошло, и называлось Рясна, ряснянская округа. Итак, началось все в Рясне, потому что именно в Рясне начался тот день, когда все те, кто должны были убивать, собрались в волостной управе, чтобы написать список тех, кого убивать.

Они сели за стол, Сырков положил на этот стол лист бумаги и вписал в список несколько первых фамилий. Самым первым шел Петр Строев, сын старика Строева из Зубовки, а вместе с ним и его брат Нефед, это им старик Строев купил у сына пана Спытки Золотую Гору — может быть самый лучший кусок земли в ряснянской округе.

«Петр Строев, — было написано в списке, — застрелить из винтовок, не подходя к нему близко, потому что, что он может прийти в Рясну и ударом кулака убить Сыркова, забравшего себе Солдатку, жившую до того лет пять у Петра в работницах», — ту самую Солдатку, которая пришла по пыльной летней дороге неведомо откуда и которую старик Строев не разрешал Петру взять в жены, боясь ее безродности.

Старик Строев недавно умер, и Петр, может быть, и нарушил бы его запрет и женился бы на Солдатке, но однажды ночью к нему явились два грабителя, он убил одного, а другому сломал ключицу, и этот другой оказался родным братом Солдатки (его звали Иванко).

Петр отвез и убитого, и Иванку в волостную управу, а Солдатка, вопреки немому запрету Петра, понесла брату кусочек «хлебца» — боясь взять из дома Петра больше — и упросила Сыркова пустить ее к Иванке, а потом Сырков оставил ее у себя и несколько дней на дверях волостной управы висел замок, а Девусиха, у которой Сырков снимал полхаты и которая, как и всем другим ряснянским мужикам, давала ему за бутылку водки «согнать дурь», рассказывала, что все эти несколько дней Сырков не отрывался от Солдатки и выходил со своей половины, только чтобы поесть, и, не проглотив толком последний кусок, опять тащил Солдатку за ширму: «Во дорвался, як прорвала, будто и не пробовал раньше», — смеялась Девусиха, хлопая себя по дородным бедрам. «Ага, — подхватывали бабы, довольно улыбаясь, словно радуясь и гордясь, — ти эта усе солдатки такия, а успомнитя зубовскую Настасью».

И все вспоминали солдатку Настасью, жившую когда-то в Зубовке и знаменитую тем, что по нескольку дней не выпускала из хаты мужика, набравшегося смелости зайти к ней на огонек, — и надо сказать, что таких смельчаков находилось немного. Спустя неделю Сырков стал появляться в управе, но не засиживался там долго и раз пять за день бегал к Солдатке, а когда прошел угар первых недель, задумался и думал каждую минуту только о том, что Петр Строев рано или поздно придет в Рясну и заберет Солдатку, поэтому Сырков и придумал Погромную ночь — все в волостной управе знали об этом.