Филипп смотрит сверху на суетящихся, будто муравьи, техников, которые чистят пушку, проверяют показания приборов, заливают в бак раствор, процентов на сорок состоящий из опийного мака, — жидкую магическую благодать, топливо для машины времени, и мрачно бурчит:

— Конечно, госпожа Рост, я за всем прослежу.

Она, худая, тщедушная красавица с глазами цвета небесной лазури морщится и подкупающе-дружелюбно говорит:

— Оставь официальный тон, Филипп. Давай на «ты». Я-то знаю, что из меня командир как из быка тряпочка, просто вот понадобилось шишкам нашим, чтобы хоть раз женщина хронополетом руководила…

— Хорошо, Марийка, — отвечает Филипп с плохо скрываемой злостью. — Я проконтролирую работу техников.

Она горько вздыхает.


Сноп искр, пространство кривится, изгибается, коверкается перед глазами — это заряжается пушка. Филипп и Марийка, одетые в одинаковые серые костюмы, сидят в креслах внутри хроноядра, крепко вцепившись в подлокотники. Они готовы к старту. Воздух напоен запахами дурманящих трав.

Хронопушка стреляет, и шар, разрисованный магическими знаками, всё ускоряясь и ускоряясь, начинает движение сквозь пространство и время.

А потом — почти сразу — тишина.

И красные огни повсюду, тревожный писк приборов, мельтешение цифр на мониторах.

Марийка кричит:

— Ты проверил работу техников? Проследил, сколько они залили опия?!

Филипп не отвечает.

— Ты сделал то, что я приказала?!

Филипп обескураженно молчит, затем пробегается пальцами по клавиатуре — данные неутешительны. Компьютер выдает их строчка за строчкой: топливный отсек разгерметизирован и сейчас заполнен лишь на треть, давление постоянно снижается… Филипп смотрит в иллюминатор, за которым проносятся смутные тени. Он борется с искушением разбить стекло и выпрыгнуть наружу. Но это не поможет. Его тело просто разнесет атомами по временнОму отрезку размером в неделю, и никто никогда не сможет собрать его, Филиппа, снова.

Марийка плачет.

Филипп молчит.

Разозлившись на начальника, на Марийку, на весь белый свет, он назло не стал проверять, как поработали техники. Кто же знал, что в этот раз они схалтурят по-крупному.

Но автоматика справилась с разгерметизацией. Первая запланированная точка их экспедиции пройдена, однако оставшегося топлива никогда не хватит на возвращение. Машина времени замедляется, и радио, висящее у потолка, за какую-то долю секунды записав отрывок из местной радиопередачи, воспроизводит его:

— «… и в этот прекрасный светлый день, дамы и господа, мы обсудим величайших авторов-фантастов, которым первым пришла в голову идея путешествия во времени. Это Герберт Уэллс и Жюль Верн…» — Радио замолкает. Машина времени снова ускоряется, расходуя драгоценное топливо: хронавты не в силах изменить заданный курс. Дни и ночи за иллюминатором, сменяясь, мелькают всё быстрее.

— Разве Жюль Верн писал про машины времени? — спрашивает Марийка, вытирая слезы ладонью.

Филипп молчит.


Этот хроноснаряд уже стал для них могилой. Всё, что им остается, это всячески бороться со скукой в ожидании последнего часа.

— …Человек — это огромное скопище ноликов и единичек. Просто бесконечная вселенная этих ноликов и единичек. И, кстати, братья и сестры не всегда по-настоящему родственники. Вот, например, брат унаследовал нолики и единицы от матери, а сестра — от отца. Ну не совсем так, конечно, кое-где эти самые нолики и единички будут пересекаться, но процентов на десять, не больше. Какие же они родственники? Они друг другу чужие люди… — рассказывает Филипп свою безумную теорию.

— А если этот нолико-единичный генотип был похож у их родителей?

Филипп замолкает, растерянно моргая. Улыбается смущенно. У него длинные ресницы, которых он очень стесняется еще со школы. Филипп красив и вдохновенен.

— Ох, — говорит, — а ведь верно, мне даже и в голову не приходило…

Марийка смеется.

— Что смеешься-то? — бурчит он, засовывая в универсальный переработчик магических трав найденную в НЗ-отделении бардачка белладонну. Такие переработчики сохранились еще с поры моделей-прототипов, когда хронавты подобно кочегарам на пароходе швыряли в «топку» разнообразное «горючее». Сейчас заправка машины производится исключительно на старте, но переработчики не демонтируют — мало ли, на всякий случай. Устройство довольно рыкает, принимая топливо. Ненадолго его хватит: белладонна плохая, дикая, да и не идет она ни в какое сравнение с опийным маком.

— У тебя рожа такая забавная. Будто у ребенка, у которого конфету отняли, — шутит Марийка.

— Что еще за слово «рожа»? — морщится Филипп. — Как-то не по-интеллигентски.

— Да в жопу теперь эту интеллигентность. — Марийка запускает пятерню под челку. — Голова что-то болит…

Филипп вглядывается в приборный щиток, потом смотрит на монитор.

— Кажется, опий заканчивается быстрее, чем я думал.

— И нас перемешает в одно, когда мы погибнем?

— Может, остановить машину? — Филипп, напряженно размышляя, трет виски. Его одолевают сомнения.

— Ничего не выйдет.

— Никто не пробовал раньше.

— Ну что ты, Филипп. Тут ведь всем управляет программа, а ты не компьютер, чтобы рассчитать момент, когда можно безопасно вынырнуть в обычное пространство.

Машина замедляется. Поймав случайную волну этого временного промежутка, оживает радио:

— «…и сборная Италии в полном составе… неполадки… хррр… в двигателе… самолет упал вдалеке от жилых кварталов…»

— Господи, — шепчет Марийка, закрывая ладонями глаза. — Я помню, помню этот день…

Они смотрят в иллюминатор. Сквозь туманную дымку вращающихся образов, каких-то незнакомых людей, проглядывает девочка, вылитая Марийка, и… рослый человек, очень похожий на нее, по-видимому, отец. Он узким кожаным ремнем хлещет девочку по заду, по спине. Куда попадет — туда и бьет. На белой коже остаются красные полосы. Мужчина пьян. В углу, руки за спиной, насупившись, стоит мальчишка чуть постарше Марийки. Ее брат.

— Немного стыдно… — Марийка прикусывает нижнюю губу. — Когда твое прошлое обнажено, когда оно на виду у всех.

Филипп не знает, что надо делать в таких ситуациях, и осторожно берет Марийку за руку. Она отталкивает его.

Филипп произносит сконфуженно:

— Извини.

— Чего «извини-то»? — распаляется Марийка. — Давай, смотри, как твоей коллеге жопу дерут!

Она уходит в угол кабинки к приборному щитку и делает вид, что проверяет показания датчиков, чтобы в который раз убедиться — уровень опия пугающе быстро понижается. Они не смогут вернуться назад, не успеют достичь даже пункта назначения, и всё из-за какой-то мелочи, из-за того, что уроды-техники наплевательски отнеслись к своей работе, из-за того, что топливная система оказалась неисправна, из-за того, что опий — фьють! — испарился в никуда. А Филипп не удосужился проверить, готова ли машина к вылету.

Всё из-за того, что путешествия во времени сейчас поставлены в НИИ на поток, и никто не обращает внимания на две-три пропавшие за год хрономашины.


— Смотри, за окном дети качаются на качелях. Кажется, я узнаю этот двор. Да-да, я здесь когда-то жила… А вон сосед наш, немец Ханс, курит на лавочке..

Филипп молчит.

— Ты что?

— Не знаю. Немного боюсь… не за себя, за тебя. Не хочу, чтоб ты умирала.

— Да успокойся ты! Всё равно мы попадем в рай!

— А как же ад?

Она гладит его по голове:

— Ну что ты, глупый. На самом деле, ада нет, есть только рай. Но тем, кто попадает туда незаслуженно, становится очень стыдно. Тебе не стыдно попасть в рай вместе со мной, Филипп?

— Стыдно. Но ради тебя я готов.

— Так мало времени, чтоб лучше узнать друг друга. А с другой стороны, если б ты всё внимательно проверил, ничего этого и не было бы, верно?

— Да.

* * *

За иллюминатором — угольно-бурая чернота с редкими вспышками огоньков клубничного цвета. Радио молчит, только иногда шипит, и в треске динамиков проскальзывают какие-то не слова даже, а шепелявые слоги, пыльные обломки чужих слов.

— Ты знаешь… когда я была маленькая, когда папа меня бил… мне казалось, что на меня кто-то смотрит, кто-то невидимый, и сочувствует, хочет помочь, но не может. Может, это ты был? В нашем хроноядре.

— Я…

— Наверняка это был ты. Скажи, Филипп.

— Я люблю тебя.

— Это не то. Филипп, пожалуйста! Ты ведь хотел помочь мне, тебе было жалко меня?

— Да.

— Спасибо.

Каждое прикосновение вызывает огонь в душе, сжигает часть души. И они готовы гореть в этом огне вечно… Филипп и Марийка касаются друг друга, смотрят друг другу в глаза, улыбаются глупо, как школьники.

— Очень тихо, правда, Филипп?

— Прости меня.

— Не надо, не проси прощения, ну их к черту эти извинения… ты подарил мне счастливую любовь.

— Какая же она счастливая?..

— Глупый. Она никогда не закончится.

— «…говорит радио «Лав. ком. гутт. дел. кур»! Сегодня прекрасный летний день и для вас выступает певица Гулерия! Гулерия, прошу вас!..»

Они вполголоса смеются.

— Даже в такой ситуации радио может опошлить момент, — хмыкает он.

— Как и ты, — улыбается она. — У тебя, Филипп, наверное, нолики и единички расположены в том же порядке, как и у этого радиоведущего.

Марийка и Филипп, обнявшись, молчат. В кабине воцаряется удивительная тишина, и ее нарушает лишь робкий звук первого поцелуя…

Это тихая история.

В ней не будет взрывов и кульминаций.


Уровень опия упал почти до нуля. Огни дымно-багровым светом обволакивают маленькую кабинку.

— Филипп, наша машина, погибая, прольется серебряным дождем?

— Или просто растает, как ледяная фигура. Или обратится в пепел. Зависит от того, в какое точно время мы попадем — зимой, в лесу, она выпадет снегом, в городе, посреди оживленной улицы, превратится в смог. Это магическая защита, специально предназначенная для того, чтоб в случае аварии машину не заметили аборигены.

— Филипп, ты всегда такой серьезный? Не спорь со мной, пожалуйста. Мы прольемся на черную землю серебряным дождем.

— Откуда ты знаешь?

Радио шипит и прокручивает записанное сообщение: «… небо облачное, местами ожидаются дожди…»

— Я надеюсь. А ты?

Филипп шепчет:

— Давай всё-таки попробуем остановить машину? Вдруг нам посчастливится вынырнуть в нормальном времени? Представь, какая жизнь нас ожидает, если нам повезет? Жизнь вдвоем. Вместе, всегда.

Филипп тянется к кнопкам на панели управления.

Марийка молчит.


И я говорю: у меня была знакомая девушка, которая работала в одном секретном научно-исследовательском институте «Хронос». Она полюбила своего напарника Филиппа, моего друга, мужчину, похожего на нее как две капли воды, мужчину, душа которого состояла из тех же единичек и ноликов, что и у нее, и они пролились на землю теплым весенним дождем, впитались в рыхлый, исходящий паром чернозем у ног маленькой темноглазой девочки, чумазой и вертлявой. Девочка засмеялась, протянув руки к затянутому тучами небу, и стала танцевать, держа в одной руке совок, а в другой — ведерко.

Ее громко звал вышедший на балкон пьяный отец, ее ждал мальчишка, вечно стоявший в углу, но она не слушала их, она собирала в ведерко серебро неожиданного дождя.


За покрытым мыльными разводами окном — серо, промозгло, уныло. Осень в нашем городе всегда такая.

Кто-то из курильщиков смеется:

— Ну надо же, выдумать такое: путешествие на машине времени, заправленной опиумным маком… Войцех, ты сам-то чего курил, когда сочинял это?

Я не отвечаю. Волик с сомнением глядит на меня, чешет рыжие лохмы на затылке, помаргивает и неуверенно бормочет:

— А может… это правда, а, отцы? В классе седьмом или восьмом, короче, очень давно знал я одну Марийку по фамилии Рост. Ее старший брат был когда-то моим другом… Скажи, Войцех, у твоей Марийки есть брат?

Я пожимаю плечами: не знаю, не знаю я, Волик. Да и какая, в сущности, разница?

Еленка докуривает сигарету, вминает бычок в край пепельницы, бывшей когда-то банкой из-под растворимого кофе, и спрашивает:

— Да ты хоть немного разбираешься в технике безопасности, Войцех? Наверняка в этих твоих хрономашинах велась запись в реальном времени и передавалась в НИИ — операторам или кому там еще. Ну, допустим даже, что ничего ты не выдумал. Но в концовку, прости, я никак поверить не могу. Откуда ты знаешь, что они пролились именно дождем?

Волик стоит рядом с ней какой-то потерянный, смотрит только на Еленку и неожиданно говорит:

— Еленка, прости меня, пожалуйста.

— Что?.. — Она, растерявшись, хлопает длинными накрашенными ресницами, и одна ресничка падает ей на щеку.

Самое время загадать желание, думаю я. Самое время. Крепко затягиваюсь и долго не отвечаю на Еленкин вопрос, обращенный ко мне, а потом говорю: а я и не знаю. Я выдумал концовку, выдумал этот дождь, чтобы нечаянная эта любовь была еще чуточку счастливее. Добавил в нее щепотку счастья. Быть может, Филипп и Марийка на самом-то деле развеялись пеплом над пожарищем или еще что.

Волик вдруг обнимает Еленку, а она не отталкивает его. Она тихо плачет. Люди в курилке, смутившись, отводят глаза, украдкой посасывают сигаретки. Всем почему-то немножко стыдно.

Я говорю:

— Ведь много счастья не бывает, правда?

Тишина.

У меня звонит телефон. Я извиняюсь перед грустными курильщиками и выхожу в коридор; спрятавшись за углом, достаю сотовый.

— Алло?

У Филиппа печальный и будто бы немного пьяный голос.

— Войцех… родной… приезжай, а?

— Что случилось?

— Ну…

— Что?

— Да вот… Марийка ушла. Собрала вещи и ушла, ничего не сказала… родной, приезжай. Водки возьми, коньяка какого-нибудь и приезжай. Выпьем. Отпросись с работы, слышишь? Я не знаю, что с собой сделаю, если не приедешь…

— А ну хватит! — обрываю его пьяное нытье. — Разнюнился тут. Ты баба или мужик?

— Войцех, ради бога…

— Хорошо, — говорю, — сейчас буду.

Проходя мимо курилки к лестнице, я вижу сквозь стеклянную дверь, как Волик прижимает к себе Еленку. Они, кажется, счастливы. Пусть и ненадолго.


Это тихая, тихая история. Так легко опошлить ее неловким жестом или словом, произнесенным чуть громче, чем надо.

Быть может, я ее и опошлил.

В таком случае, извините.

Тс-с-с…

Первая спокойная глава

Живи, Агата!

В Лайф-сити у детей популярна тарзанка. Это игра без правил и особого смысла — всего лишь способ убить время, накачав кровь адреналином. Сделать тарзанку проще простого: к толстому суку привязывают крепкую веревку с узлами на конце, чтоб было удобнее цепляться. Обхватывая веревку руками либо ногами, но никогда одновременно всеми конечностями — таковы правила, — дети «перелетают» с дерева на дерево. Держаться только одной рукой или ногой считается особым шиком. Взрослые порой гоняют «тарзанщиков», хотя я не слыхал о случаях, чтобы кто-нибудь из ребятни сорвался. Взрослым труднее, они хорошо помнят времена, когда можно было ходить по земле. Дети же быстро забыли, что это такое, и привыкли к новой реальности, перестроились; некоторые малыши вообще не знают о прежней, безопасной земле — для них она, как раскаленная лава, ждущий неосторожного шага противник, к которому нужно привыкнуть. Взрослые переняли тарзанку именно от детей; в Лайф-сити, городе исполинских деревьев, жители и днюют, и ночуют, и работают в их высоких, раскидистых кронах. Тарзанка используется повсеместно, как самый удобный способ передвижения.

Девочка, которую я подобрал на шоссе по пути в Лайф-сити, устроилась служанкой в баре. Бар был простой — для рабочих, техников и прочего обслуживающего персонала, но уютный. Ночью, когда заведение закрывалось, она выгребала из-под столов пустые бутылки, вытирала лужицы разлитой древесной водки и проветривала помещение. В рабочие дни помогала повару: чистила картофель и лук, иногда выполняла обязанности официантки. Повар — толстый, лет пятидесяти или старше, типичный такой повар, добродушный и всегда немного нетрезвый, а оттого краснолицый, сразу мне понравился. Мы даже пропустили по стаканчику водки, поболтали за жизнь. В голубых глазах Лютича, так звали повара, светилась неуемная радость жизни, будто он долгое время провел у черта на куличках, где-нибудь на необитаемом острове посреди океана, и теперь воспринимал окружающий мир свежо и остро, как в юности. Еще у него был домашний питомец — забавная мартышка, которая умела играть на губной гармошке.

— Мы можем многому научиться у моей Люси, — говорил повар и нежно поглядывал на умную обезьянку, сидевшую у него на плече, как попугай у хромого пирата из «Острова сокровищ». Лютич, как и я, любил эту книгу с детства.

— Например?

— Например, лазать по деревьям!

Девочка каждую ночь убегала играть в тарзанку. Она не водилась с другими детьми — летала по осеннему нарядному лесу в гордом одиночестве, озаряемая лишь светляками да желтыми огоньками свечей, горящих на подоконниках. Ловко перепрыгивала с развилки на сук, с веранды на мостки. Ее лицо бледным пятном выделялось в фиолетовом сумраке. Где-то под ней волновалось серое море травы, иногда в этом море плескались «рыбешки» — лесные звери. На луну выли отощавшие, пугливые волки, и бледно-серыми пятнами скользили в траве, скрадывая зайцев, лисы. Я часто наблюдал за девчонкой из окна гостиничного номера — она жила неподалеку, а мне не спалось по ночам: я ждал скорой встречи с Марийкой, моей сестрой.

И я встретился с ней… Помню это так отчетливо, что, кажется, будто встреча произошла совсем недавно. Она превратилась в горлицу, но не умерла, а ожила и улетела. Как такое могло произойти? Да, я целитель, умею прикосновением и мыслью лечить самые страшные раны, вытягивать из людей, словно вампир — кровь, самые опасные болезни, но не могу оживить мертвого. И чем больше расстояние, тем сложнее помочь человеку. Почему же так вышло? Морщу лоб. Может, не моя заслуга, что Марийка осталась жива?

Ладно, неважно. Главное, что сотворилось чудо, и она воскресла. Было в этом что-то будоражащее — чувство, подобное тому, какое появляется, когда входишь в церковь во время служения. Нет, я не верующий, но что-то неуловимое проскальзывает в душе: умиротворение и какая-то неизбывная печаль.

Всё это я испытывал, когда Марийка ожила, а еще невероятным образом ощутил, что скучающий Бог, там, наверху, лукаво ухмыляется в своем космическом корабле. И я подумал: как скоро ему, чужаку и нечеловеку, начнут строить храмы и возносить молитвы? В том, что это может произойти, я не сомневался. Как и в обратном…

Впрочем, ход моей мысли ушел далеко от насущных проблем. Надо думать, что случилось дальше, после того как Марийка умчалась к небу. Пытаюсь вспомнить, но в голове возникает жуткий провал в никуда. Я не помню, не могу вспомнить!

Толпа внизу забурлила, закидала меня проклятьями, хлынула в двери особняка, и… Дальше — темно, страшно, пусто… Вкрадчивый шепот, хруст… шорохи, пронизывающий холод… Меня схватили? Бросили в подвал, в яму? Нет, ничего не вижу. Гулкая пустота. Как в огромном заброшенном здании. Или соборе. Черт подери, почему я всё время скатываюсь к мыслям о церкви? С чего я взял, что человеку-тени начнут строить храмы? Ухмыляться-то он ухмылялся, но не лукаво — коварно и злокозненно. Знание приходит неожиданно и тут же пропадает.