Саму по себе идею денег Максим нашел вполне разумной. И в самом деле, если уж развивается активный товарообмен между племенами и народами, то необходима некая условная единица обмена, удобная и компактная, — не менять же зерно на шкуры или топоры на глиняные горшки, пытаясь в каждом отдельном случае сравнивать ценность этих товаров. Деньги ускорили технический прогресс, они стимулировали развитие науки, они взорвали буржуазными революциями угрюмые феодальные замки с их пыточными подземельями и безвкусной роскошью, созданной на поте, слезах и крови миллионов людей. И сумма денег, которой располагал тот или иной человек, определяла количество тех благ, на которые он мог претендовать, а заодно и его социальную значимость.

Однако с развитием и усложнением товарноденежных отношений, как очень скоро заметил Максим Каммерер, все ярче проявлялись негативные тенденции, заложенные в самом принципе «деньги как единое мерило всех ценностей». Во-первых, не имело никакого значения, каким именно способом человек становился обладателем той или иной денежной суммы: деньги, заработанные честным трудом, на вкус и цвет нисколько не отличались от денег, украденных или награбленных. А во-вторых — деньги начали жить сами по себе, размножаясь, как серая радиоактивная плесень в лесах за Голубой Змеей. Сложился и окреп слой финансовых воротил, промышлявших узаконенным грабежом — ростовщичеством, и эти люди, как понял Мак, стали претендовать на верховную власть, медленно, но неотвратимо подминая под себя государственные структуры. А банки из обыкновенных аккумуляторов денег превратились в множительные агрегаты, делающие деньги из денег, не добавляя при этом в сферу реального производства ровным счетом ничего; общее количество денег росло и росло, все больше и больше превышая реальную стоимость всего произведенного и производимого человеческим трудом, и тогда из распухающей кучи бумажных банкнот, акций и облигаций выползла толстая и мохнатая гусеница по имени «инфляция» и начала пожирать все, до чего могла дотянуться. И гусеницу эту было не взять ни пулей, ни гранатой, ни даже термическим зарядом…

Несправедливость узаконенного грабежа бросалась в глаза. Не надо было даже особо и присматриваться — как это так и почему это я должен отдать соседу два куска хлеба, если я брал у него в долг один кусок? Военный путч, организованный будущими Неизвестными Отцами, преследовал, ко всему прочему, и еще одну важную цель: ограничить непомерные аппетиты финансистов и четко разделить «сферы влияния»: банкирам — банковать, кесарям — править. И Неизвестные Отцы, опираясь на башни, сумели установить если не социальный мир, то хотя бы социальное перемирие.

Хорошо, сказал себе Максим, Отцов больше нет, башни молчат. А экономика? Она осталась, хотя работоспособной ее можно назвать с очень большой натяжкой. Что мы будем с ней делать? Он вспомнил, как предложил Страннику демонтировать всю экономическую систему страны и заменить ее централизованной системой распределения наподобие земной. «Почитай специальную литературу, — сказал Сикорски, — а главное — подумай, хорошенько подумай. Хватит с нас твоих лихих кавалерийских атак». Максим почитал, подумал и очень скоро понял, что Рудольф прав: земная система на Саракше работать не будет по одной простой причине: люди. Максим видел депутатов Временного Совета, яростно дравшихся за предоставляемые им привилегии, видел чиновников старой администрации, деревянных людей с оловянными глазами, в которых живой огонек появлялся только тогда, когда эти люди чуяли личную выгоду, и с пронзительной ясностью осознал, что его благая идея обернется на саракшианской почве чистой воды утопией, причем утопией с очень неприятными последствиями для страны, да и для всей планеты. Максим понял, что любой местный чиновник, допущенный к системе распределения, в первую очередь будет думать только о себе и заботиться только о том, чтобы лично ему перепало из общего котла как можно больше. А до рядовых граждан дойдут только жалкие крохи, потому что неограниченные, гипертрофированные потребности саракшиан не сможет удовлетворить даже вся мощь науки и техники Земли, не говоря уже о дышащей на ладан хиленькой и коллапсирующей экономике бывшей страны Неизвестных Отцов.

Все дело в людях Саракша, подумал Максим, они еще не готовы к коммунизму. Эти люди — они еще только полуфабрикат будущего человечества, как сказал Странник. Неужели правы просветители, считающие современного человека диким зверем, недалеко ушедшим от своих лохматых пещерных предков? Но если просветители правы в этом, то, может быть, они правы и в том, что для форсированного воспитания Человека Настоящего можно — и не только можно, но и нужно! — применить психотронные излучатели? Логично? Нет, сказал он себе, не хочу я такой логики и не хочу излучателей — нет, нет, и нет, массаракш! Никаких излучателей — точка.

Значит, остается только предложение Тогу Говоруна. Предприятия и банки остаются в руках частных собственников, а государство лишь в той или иной степени контролирует частный сектор экономики. При существующем порядке вещей и при нравственном уровне подавляющего числа саракшиан такое решение представляется оптимальным. Капитанами экономики должны быть энергичные и грамотные люди, озабоченные процветанием страны и доказавшие свою состоятельность, — так, кажется? Свободная конкуренция, соревнование, и в итоге наверх выберутся лучшие из лучших, достойные из достойнейших. И все бы хорошо, подумал Каммерер, да вот только что-то не очень верится мне в этакую идиллию…

* * *

Аллу Зеф был сумрачен и выглядел нехорошо. Он осунулся, сгорбился, и рыжая его борода увяла и даже как-то поблекла. А в глазах Зефа, в которых всегда светились ирония и ум, поселилась какая-то глухая тоска — Максим это сразу заметил. Зеф безвылазно пребывал в Центральной психиатрической клинике столицы, где и застал его Мак, оказавшийся в этой клинике по делам полномочного представителя Временного Совета по упорядочиванию.

Настоящие люди, думал Максим, глядя на Зефа. Истинные борцы, прошедшие через кровь и муки и сохранившие верность идеалам. Им было трудно, очень трудно — они не шли на компромисс со своей совестью, и власть имущие истребляли их со всем старанием. Их беспощадно казнили и при Империи, и во времена репрессий против выродков, развязанных диктатурой Неизвестных Отцов; они первыми гибли на фронтах атомной войны, потому что не прятались от пуль за чужими спинами. Лучшие люди почему-то всегда погибают раньше конформистов, умеющих приспособиться к любым обстоятельствам и не лезущих на рожон. Эти лучшие люди будоражат сонное болото инертной человеческой массы, несут очищение и не дают этому болоту окончательно загнить. Болото не может без них жить — оно превратится в грязь, а затем пересохнет, — но в то же время болото ненавидит нарушителей его покоя и уродливого порядка. И болото топит, топит, топит в своей трясине тех, кто пытается превратить грязную лужу в цветущий луг и сделать скверное настоящее истинным будущим.

В многолетней мясорубке уцелели единицы, подобные Зефу или Вепрю, думал Мак. И сейчас, после падения диктатуры Отцов, они борются, но их слишком мало. В Совете их оттерли от всех ключевых постов — результаты голосования при подавляющем численном перевесе разного рода «умеренных» были вполне предсказуемыми. Болото успешно приняло новую конфигурацию, изменились породы населяющих его хищных жаб, и болото отторгает мечтателей — болото не хочет осушаться и превращаться в плодородное поле. И отчаянная борьба Зефа и его товарищей все явственней обретает оттенок безнадежности — их слишком мало. Они опередили свое время, и в этом их трагедия. И Зеф, наверное, хорошо это понимает, поэтому-то и взгляд его наполнен такой тоской. Вывод казался логичным, но Мак ошибся — Аллу Зефа тревожила не политическая ситуация в стране, а куда более насущная проблема.

— Я не знаю, что делать, — признался профессор, рассматривая кончики ногтей. — Я бессилен. Это даже не эпидемия, это катастрофа. Только в столице выявлены тысячи душевнобольных, многие из которых социально опасны, а что творится по всей стране… Там счет, думаю, идет на сотни тысяч. Страшное дело, Мак… — Он поднял голову. — Кто мог подумать, что снятие излучения вызовет настолько дикие последствия? Следовало ожидать, что воздействие поля башен вызывало привыкание и зависимость, сходную с наркотической… Но масштаб! Мы имеем дело с десятками, сотнями тысяч лучевых наркоманов, испытывающих жестокую ломку, — человеческие потери соизмеримы с потерями от радиоактивного заражения после атомной войны. Да, эти несчастные не умерли — хотя есть и погибшие, которых немало, — но они и не живут: их разум притушен или совсем погашен. Кто мог предположить, что такое случится? Мы же ничего — ничего! — не знали о специфике этого проклятого излучения, Мак! Ничего, кроме того, что от этого излучения мы, выродки, испытывали дикие боли…

Я знал, с горечью подумал Максим. Я вывозил беднягу Гая за пределы поля и видел, что с ним творилось. Я мог — и должен был! — подумать о последствиях, но я был охвачен нетерпением потревоженной совести, как сказал Колдун, а теперь на этой совести страна, погруженная в безумие.

— Я не могу им всем помочь, — Зеф тяжело встал с жалобно скрипнувшего кресла и подошел к окну кабинета. — Их слишком много, — сказал он, вглядываясь в стелящиеся за окном космы смога, клубившегося над столицей. — Массаракш, как это гадко — чувствовать себя бессильным… Традиционные методы лечения не помогают или помогают не в полной мере, и я решил просить помощи у Странника. У него есть передвижные излучатели, и он мне не откажет, не посмеет отказать!

— Вы хотите…

— Да, массаракш, да! Подобное лечится подобным — больным нужна лучевая терапия. Дозированные сеансы облучения с последующим медленным — медленным и постепенным — снижением их продолжительности и интенсивности. Не знаю, сколько потребуется времени на реабилитацию пострадавших, но другого выхода я не вижу. И я готов сам сидеть рядом с ними и корчиться от боли, лишь бы это им помогло.

Теперь Максим видел перед собой прежнего Аллу Зефа — энергичного, сильного и уверенного в своей правоте. Наверное, подумал он, таким же был отец Рады и Гая, врач-эпидемиолог, отказавшийся во время войны покинуть зачумленный район. Имперская власть решила вопрос просто — на район эпидемии была сброшена бомба и отец Рады, ставивший свой врачебный долг превыше собственной жизни, бесследно исчез в ядерном вихре. И Аллу Зеф готов терпеть многочасовые пытки ради возвращения к полноценной жизни людей, которые сошли с ума по вине землянина Максима Каммерера. То есть виноват я, а страдать будет Зеф, вот ведь как интересно получается… То есть Зеф, плоть от плоти своего народа, готов идти ради него на муки, а я, житель благополучного мира, всего лишь пошел на поводу у своей потревоженной совести, не вдаваясь в подробности. Мне не по нраву были порядки, царившие на моем обитаемом острове, и я тут же взял палку и разворошил этот муравейник, нимало не задумываясь о том, сколько муравьев будет раздавлено моей палкой и не развалится ли после моего вмешательства весь муравейник. Дурак и сопляк, и нет тебе другого названия, сказал себе Мак, и за что только Рада к тебе хорошо относится.

— Но ведь излучатели — зло, — осторожно начал Максим. — Разве можно активировать их снова? А если кто-то захватит эти установки и использует их не для лечения больных, а для превращения здоровых людей в больных?

— Абсолютного зла не существует, — отрезал Зеф. — Ты знаешь, почему речка, за которой мы с тобой уничтожали старое боевое железо, называется Голубой Змеей? Не только потому, что извилистая, синяя вода и все такое… По ее берегам гнездятся змеи — вероятно, мутанты, шкура у них этакого сине-стального цвета. Так вот эти змеи страшно ядовиты, их яд действует не хуже нейротоксина — он убивает почти мгновенно. Но из него еще до войны мы сделали лекарство от эпилепсии. И как, голубые змеи — зло? А если кто-то из недобитков или из новых властолюбцев захочет протянуть к излучателям свои грязные лапы — пусть только попробует, стрелять я, хвала Мировому Свету, не разучился. Излучатели…

Он несколько раз прошелся по кабинету от окна к своему рабочему столу и обратно, резко поворачиваясь на каблуках, потом сел, взъерошил бороду и задумчиво посмотрел на Максима.

— Не все так просто с этими излучателями, Мак. Я думал об этом, много думал. Страна Отцов походила на поле, которое непрерывно опрыскивали ядохимикатами. Там, на этом поле, росла трава — чахлая, правда, но росла. Ее подстригали по ранжиру, пропалывали и собирали какой ни есть урожай. А потом вдруг опрыскивание ядом прекратилось, агрономы поразбежались, поле пришло в запустение, и полезли на нем сорняки — сорняки ведь более жизнеспособны, чем пшеница или другие какие полезные злаки. Пропалывать поле некому, буйные сорняки разрослись и глушат всю прочую поросль, такая уж у сорняков природа. И не получится, я так полагаю, хорошего урожая: пшеница стала хлебом только после того, как начала расти под надзором человека. Ты не подумай, что я ратую за включение башен, я этими башнями во как сыт, — он провел ребром ладони по горлу, приподняв этим движением рыжий веник своей всклокоченной бороды. — Но надо что-то делать, иначе скоро мы получим олигархию или новую диктатуру.

Аллу Зеф помолчал, как будто подбирая слова, чтобы почетче выразить свою мысль.

— Три дня назад ко мне приезжал Дэк Потту — Генерал, ты его знаешь.

— Он жив?

— Живехонек и рвется в бой. Во Временном Совете не обрадовались его появлению, он им задницы поджарит. Но я хочу рассказать о другом. Генерал навещал Илли Тадер, мать Орди, — любил ее Дэк, Орди-то, такие вот дела, и погибла она на его глазах, можно сказать.

Да, я знаю, подумал Мак. Я сам вынес ее мертвое тело, а Генерал сказал мне: «Только раненых», и я оставил Орди в том проклятом мокром лесу. И про его любовь к ней я тоже знаю — это было видно…

— Генерал приехал в деревню Утки, где живет старая Илли, виделся с ней. Помянули они ее дочь, отдавшую жизнь за свободу народа, а потом старушка рассказала Генералу одну мерзкую историю — очень мерзкую, Мак.

— Что там случилось?

— В деревне появился некий штымп с замашками, как понял Генерал, воспитуемого из привилегированных, из уголовников. Приехал на роскошной автомашине, как рассказывала Илли, увешанный золотыми цепями, с эскортом из громил. Приехал он в деревню, созвал крестьян и заявил, что он законный наследник какого-то там имперского баронета или графа и что все эти земли — его законная собственность. Потрясал бумагой, залепленной печатями, — мол, Временный Совет восстановил меня в правах, так что будьте любезны. И сказал, что они, крестьяне, будут работать на этой земле — пожалуйста, он не против, — но за право пользоваться его собственностью они должны теперь платить ему, хозяину, арендную плату. Все онемели, а потом кто-то робко спросил, мол, а где нам взять деньги? Мы же нищие, мы в долгах перед банками, и вообще…

— А он? — спросил Максим, чувствуя, как голова начинает кружиться.

— Расхохотался, а потом, — Зеф скрипнул зубами, — вытащил из багажника сумку с деньгами, высыпал их на землю — дорожкой — сел за руль и проехался по этой дорожке, вмял купюры колесами в грязь, грязи там было по колено. Вот вам, говорит, деньги, берите! Но с условием: каждую купюру очистить от грязи — языком. Я проверю, и тогда она ваша, — Зеф замолчал, лицо его зачугунело от прихлынувшей крови.

— Меня там не было, — тихо сказал Максим.

— Нас с тобой много где не было, Мак. Такое творится по всей стране, эти поганки радиоактивные так и лезут изо всех щелей, откуда только что взялось… Генерал, конечно, за автомат, искать взялся этого помещика новоявленного, но того, похоже, кто-то предупредил — исчез. А на въезде в город в машину Дэка стреляли — к счастью, обошлось. Вот так, Мак, а ты говоришь — излучатели. Я тоже думал, что как не станет этих проклятых башен, так сразу и начнется жизнь райская, старый я дурак. А оно вон каким боком поворачивается… Ладно, — Аллу Зеф снова встал и встряхнулся, — заболтался я с тобой, а у меня работы непочатый край — меня больные ждут, горец.

* * *

— Как я рад вам, дети, — дядюшка Каан поптичьи дернул головой, и по его щеке скатилась слеза. Слеза была маленькой и бледной, почти прозрачной, она быстро затерялась в морщинах дядюшкиной щеки, но Мак все равно ее заметил. — Как хорошо, что вы пришли!

Дядюшка Каан изо всех сил старался быть веселым и радостным, и он действительно был рад появлению Максима с Радой, Мак это видел, но веселье старика было натужным, и это Максим тоже видел. Ему было стыдно — ведь эта квартира была его первым настоящим домом на обитаемом острове (медицинская палата во владениях незабвенного Бегемота не в счет), и дядюшка Каан был хозяином этого дома, и Мака он любил искренне, как родного. А ведь Максим, если разобраться, принес в этот дом несчастье: не появись он в этом доме, Гай служил бы себе в Легионе, и не был бы разжалован (из-за него, из-за Максима), и не попал бы в штрафники, и не погиб бы на хонтийской границе среди холмов, обожженных атомным ударом. Мак посмотрел на постель Гая — суконное одеяло, покрывавшее койку, было ровно натянуто, на нем не было ни единой морщинки, только чуть заметной сединой лежал поверх темного сукна тонкий слой пыли: судя по всему, кровать никто не трогал с тех пор, как Гай, уходя из дому, заправил ее в последний раз. И еще Максиму было стыдно оттого, что ему и в голову не пришло навестить старика (и не навестил бы, если бы не Рада). Да, подумал Мак, очень легко оправдать все невероятно важными делами, которыми я все время занят, — мне надо спасать всю эту планету, до визитов ли тут к одиноким старикам.

Дядюшка Каан был жалок, как бывают жалкими никому не нужные старики, всеми забытые и доживающие свой век тихо и незаметно. У него, помнившего еще старые добрые имперские времена, все было в прошлом: и слава, и достаток, и семья. Теперь все это ушло, сметенное ядерной войной, хаосом, переворотом Неизвестных Отцов, монотонными годами их правления, новым переворотом, именуемым почему-то народной революцией, и новым хаосом, из которого мучительно медленно выкристаллизовывалось нечто неуклюжее. Все ушло, растворилось, припорошенное пеплом сгоревшего времени, оставив дядюшке Каану неухоженную квартиру, мизерную пенсию, заношенный пиджачок, стоптанные домашние туфли и старые книги о древних зверях, кости которых никого уже не интересовали. И сам дядюшка Каан походил на такого доисторического зверя, каким-то чудом еще не вымершего и топчущегося в гулкой пустой квартире в ожидании того часа, когда время наконец-то спохватится, вспомнит о нем и присоединит зверя по имени дядюшка Каан к мириадам его ископаемых собратьев. Старики — это первые жертвы всех переломных эпох, подумал Мак, глядя на дядюшку Каана, жернова перемен перемалывают их в первую очередь.

И все-таки старый ученый был рад. Он сидел за накрытым столом, уставленным едой, настоящей едой, вкус которой он давно позабыл, и украшенным пузатой бутылкой коньяка с серебряной этикеткой — такой коньяк он пробовал только на торжественных приемах Е.И.В. Академии наук, устраиваемых по особо важным случаям. Он смотрел на свою племянницу, священнодействовавшую вокруг этого стола, — молодую, красивую, лучившуюся счастьем, — и думал, наверное, что девочке повезло: она стала женой очень важного человека, по старым меркам — генерал-губернатора, не меньше! Официальный обряд пока не проводили, но она любит и любима, и от нее исходит тепло, которое греет и его старые кости. И еще он, наверное, вспоминал бедного Гая, который не дожил до этого дня — как бы он порадовался за сестру.