Владимир Познер

Испанская тетрадь. Субъективный взгляд

Посвящается В.Н.Ч.

Субъективный взгляд

Поездка по Испании изначально была странной. Я в Испании бывал. Первый раз, мне было шесть лет, семья бежала из оккупированной Франции. Помню, что сидел в купе и с удивлением смотрел через окно на то, как мой отец плачет, прощаясь со своей сестрой, моей тетей Тото. Еще помню, что в купе кроме моей мамы была молодая женщина, которая была представлена мне как «твоя няня». Много лет спустя я узнал, что это была не няня (как только мы пересекли испано-португальскую границу, она исчезла), а дочь богатой еврейской семьи, согласившейся дать моему отцу некую сумму денег, необходимую для подкупа гестапо и получения документа для выезд из Франции. Без такого документа ему, еврею, да еще с Нансеновским паспортом [Выдающийся норвежский исследователь Арктики и гуманист, Фритьоф Нансен, в 1922 году представил документ для беженцев (тогда преимущественно русских), который позволял им жить и работать без ограничений. Этот документ получил международное признание.], выезд был заказан, а собственных денег на подкуп гестапо у него не было.

Еще помню, что на франко-испанской границе испанский пограничник потребовал открыть один из чемоданов, и когда папа открыл его, таможенник залез рукой на самое дно, вытащил книгу и, посмотрев название, положил ее назад, взял под козырек, развернулся и вышел из купе. Папа с мамой хохотали, хотя я ничего смешного в этом эпизоде не увидел. Позже папа рассказал мне, что книга называлась «Мемуары кардинала де Рец» и что пограничник, видимо, страстный католик, увидев слово «кардинал», мгновенно решил, что человека, возящего с собой такую литературу, невозможно заподозрить в неблагонадежности и такой человек достоин глубокого уважения. Причина смеха заключалась в том, что кардинал де Рец был авантюристом и фрондером, вызывавшим гнев католической церкви. Если бы пограничник был более образован, нам бы грозила опасность: увидев книгу фрондера, он бы потребовал открыть все чемоданы, в одном из которых обнаружил бы три тома избранных сочинений В.И. Ленина. Зачем отец так рисковал, я так и не спросил его никогда, но это была совершенно бессмысленная игра с огнем. Впрочем, не единственная и далеко не самая опасная в его жизни.

Еще я помню, как мы шли по мадридской улице, папа нес багет. Навстречу шел мальчик лет 14-ти, необыкновенно худой. Он сказал что-то папе, который протянул ему багет. Мальчик взял его, вопросительно посмотрел на папу, а потом бросился прочь, прижимая к груди хлеб. Я спросил папу, что сказал мальчик, и он ответил мне:

— Он сказал, что хочет есть.

— А почему он убежал? — спросил я.

— Потому что боялся, что я передумаю и отниму у него хлеб.

Я тогда не знал ничего об испанской гражданской войне, о том, кто такой Франко. Но потом, через несколько лет, живя в Нью-Йорке, я познакомился с несколькими испанцами — политическими беженцами, дружившими с моими родителями, и постепенно получил представление об этой войне.

Когда мне исполнилось 14 лет, когда мой отец потерял работу за свои «красные» взгляды, когда нам пришлось переехать из двухэтажной дорогущей квартиры, расположенной в престижном районе Нью-Йорка, в совсем скромную квартиру и в совсем другой район, меня из-за тесноты определили жить у Марии Луисы Фалькон, испанской подруги моих родителей, воевавшей против Франко и еле сумевшей унести ноги от фалангистов.

Я Марию Луису обожал за сияющую улыбку, за необыкновенную доброту, за то, что она позволяла мне ложиться спать, когда хотел (в отличие от строжайшего домашнего порядка), и еще за то, что когда однажды она обнаружила под моей кроватью набор полупорнографических журналов, она не сказала ни слова, а лишь аккуратно сложила их стопочкой на полке у изголовья моей постели.

Много лет спустя, учась на биофаке Московского государственного университета, я подружился с Антонио Претелем, родители которого бежали от Франко в Советский Союз в 1939 году. Он, как и подавляющее большинство «советских» испанцев, вернулся на родину сразу же после смерти Франко (1974 г.). Этот массовый отъезд запомнился мне навсегда. Эта тяга к родной земле после тридцати пяти лет жизни, — пусть на чужбине, но на чужбине, ставшей второй родиной для одних и реальной родиной для тех многих других, кто родился в Союзе, — поразила меня. Мне кажется, такой жажды своей земли нет ни у одного другого народа.

Не знаю, почему, но Испания меня всегда, с самого детства, занимала, казалась особой, таинственной, непохожей на все прочие страны Европы. Я зачитывался книжками о конкистадорах, о могущественной Испании XVI века, об инквизиции. Дома у нас в Нью-Йорке висела превосходная копия картины Гойи «Мальчик в красном»: красное платье резко оттеняет белизну лица и черноту глаз и волос ребенка. От него веет беззащитностью; три кота притаились за мальчиком справа и жадно уставились на птицу, которую тот придерживает бечевкой. Дальше слева — клетка с птичками. Так получилось, что моим первым художником стал испанец Гойя. С него началась моя страстная любовь к живописи. С его живописи началось пробуждение во мне, двенадцатилетнем подростке, чувственности. Его «Маха одетая» и «Маха обнаженная» вызвали мои первые эротические сны. Герцогиня Альба терзала мое воображение и тревожила мой сон много лет, и даже сейчас, на склоне моего пребывания на этой Земле, она то и дело появляется в моих снах и манит… в Испанию. Была еще одна картина Гойи, которая врезалась в мою память навсегда: «Третье мая 1808 года». Прямо сейчас, сидя в бизнес-лаунже терминала «В» аэропорта Шереметьево в ожидании приглашения на посадку в Симферополь, я вижу раскинутые руки, белки глаз и оскал расстреливаемых наполеоновскими солдатами испанцев-сопротивленцев — «гверильи». И знаю, что никогда не видел и не увижу ни одной картины, столь невыносимо громко кричащей об ужасе войны, как «Герника» — картины Пикассо, еще одного испанца.

Словом, Испания с самого детства не оставляла меня. Когда я решил снимать документальный фильм «В поисках Дон Кихота», — не представлял себе, с каким чувством разочарования я завершу его. По сей день считаю, что это самый слабый мой фильм. Подчеркиваю: мой. Потому что съемочная группа, как всегда, работала безупречно. Но мне не удалось проникнуть в суть Испании, не удалось показать ее особый цвет и запах, ее тайну. Осталось чувство неудовлетворенности, досады. Что было, то было, уже ничего не поделаешь, но возвращаясь к испанскому опыту с помощью этой «тетради», я постараюсь передать то, что мне не удалось передать в своем фильме.

Алекс де ла Иглесиа


Из всех людей, которых я встретил и с кем говорил в Испании, наибольшим сходством с Дон Кихотом обладал кинорежиссер Алекс де ла Иглесиа. Если он прав, утверждая, что на самом деле Дон Кихот и Санчо Панса — один человек и что этот человек и есть Испанец (пишу с заглавной намеренно, речь идет об образе собирательном), — то он говорит о себе. Его стремление, с одной стороны, к созданию «величайшего кинофильма» и вместе с тем, с другой стороны, его убеждение в том, что достижение такой цели невозможно и стремиться к этому глупо, — это и есть воедино соединенные Дон Кихот и Санчо Панса: уверенность, что нет ничего невозможного, и в то же время уверенность, что ничего такого добиться нельзя. Де Иглесиа говорит, что это и есть испанец. Потом, подумав, добавляет, что эти два начала есть в каждом человеке. В определенной степени я согласен с ним, но только в определенной.

Если в американце Дон Кихот существует в значительной степени — мол, нет ничего невозможного! — то Санчо Пансы в нем почти что и нет. У русского, как мне кажется, все ровно наоборот: все бесполезно, нечего стараться, а тот, кто так не считает и пытается что-то делать, на самом деле борется с ветряными мельницами.

Русская литература буквально кишит Пансами (не в смысле социального происхождения или внешности) при почти полном отсутствии Кихотов. Пожалуй, могу вспомнить только одного: князья Мышкина, которого Достоевский называет «идиотом»…

Вообще же этот широко распространенный в России взгляд, что все бесполезно, что «хочешь жни, а хочешь куй, все равно получишь х-й», — существует очень давно. С чем он связан, судить не берусь, но абсолютно уверен в том, что такая жизненная позиция представляет собой тяжелейшие путы, которые мешают России двигаться вперед. Объяснение отказа от той или иной деятельности (например, от участия в голосовании) доводом, что, мол, это бесполезно, ничего из этого не выйдет, «они» (кто точно, не говорится, но всегда имеется в виду власть) все равно сделают так, как хотят, — в этом нет ни капли «кихотизма», зато «панчоизмом» прямо разит.

Пока сеньор де ла Иглесиа размышлял вслух о том, кто такие испанцы и что есть «испанскость», я искал русские — именно русские, а не российские — параллели. Привожу несколько его высказываний.

«Быть испанцем — это смеяться в лицо невзгодам». Русский не смеется в лицо невзгодам. Русский молча терпит их, принимая почти как неизбежность (наступает момент, когда терпение лопается с самыми страшными последствиями, приводящими чаще всего к еще бо́льшим невзгодам, но это уже другая тема).



«Единственный способ увидеть себя — поглядеть в кривое зеркало». А вот это похоже, если в качестве кривого зеркала иметь в виду анекдоты. Ведь все анекдоты о чукчах вовсе не о чукчах, они придуманы русскими, которые таким способом смеются над собой.