Горшенин выкарабкался сам, с трудом переводя дыхание и мотая головой, чтобы стряхнуть слезы облегчения. Мундир его тоже был порван в нескольких местах, измочаленная брючина потемнела от засыхающей крови.

Тала выжидающе смотрела на геолога, и тот, растерянно глядя на раненых моряков, понял, что должен принять решение. Вот прямо сейчас.

— Надо вернуться, — проговорил он. — К источнику. С мичманом мы быстро не доберемся до нового лагеря, где бы он ни был. А скоро уже ночь.

Горшенин кивнул, не поднимая взгляда. Мушкетов, запоздало спохватившись, сунул ему флягу, недавно наполненную из горячего родника.

— К немцам, — с трудом пробормотал боцманмат между глотками. — К немцам в лагерь ушли. Не дойдем до заката.

Сордесы засуетились внезапно. Гигантский птероящер, дрыгнув задними короткими лапами, вдруг оттолкнулся от земли передними, словно собрался прыгать с двумя шестами сразу, раскинул перепончатые крылья и в два взмаха ушел в полет. Мушкетов, невольно пригнувшись, проводил его взглядом: чудовище парило тяжело, с трудом ложась мохнатым брюхом на свежий морской ветер. Чувствовалось, что лишь острая необходимость может оторвать его от земли. Чудовище пронеслось над головами, и солнце, как давеча в лесу, на миг померкло, закрытое полупрозрачными патагиями.

Геолог машинально прислушался. Ветер принес негромкий, мелодичный щебет, от которого кровь застывала в жилах.

— Надо согнать манананггал, — проговорила Тала озабоченно. — Взять мяса. Скоро придут экек.

— В лагерь нельзя идти, — пробормотал геолог. — Там воняет падалью до небес, кто-нибудь обязательно явится. На дерево мы мичмана не затащим. Как бы нам устроиться на ночь…

— Твое ведьмовство найдет, — уверенно заявила филиппинка. — Я знаю, что искать. Ты найдешь. Все просто.

Геолог пощупал пульс раненого Шульца — слабый, почти нитевидный — и покачал головой.


— Поразительно, — проговорил Никольский не своим голосом, будто зачарованный, — просто поразительно…

— Поразительно, что вы после всего случившегося способны любоваться бабочками, Александр Михайлович, — с иронией заметил эсер.

Зоолог обернулся к нему всем телом, бессознательно копируя манеру Колчака простреливать подчиненных крупнокалиберным взглядом, но то, что со стороны боевого офицера выглядело грозно, не произвело никакого впечатления, будучи исполнено немолодым герпетологом. Щукин даже не моргнул, наблюдая со своего ложа за профессорскими метаниями.

— Вы, сударь, злоупотребляете моей снисходительностью, — промолвил ученый, враждебно глядя на «доктора». — Если бы не ваш товарищ…

— Нам все равно пришлось бы покинуть старый лагерь, пока дохлая ящерица-переросток не завоняла, — фыркнул эсер. — Могу представить, каково бы нам пришлось, если бы англичане нас застали врасплох по дороге сюда.

Никольский пожевал губами, ничего не ответив.

— Я понимаю, что у вас нет оснований питать ко мне нежные чувства, Александр Михайлович, — продолжал Щукин, — но… кажется, нам надо держаться друг друга.

— Кому именно — «нам»? — поинтересовался зоолог.

Эсер пожал плечами:

— Людям. Нас слишком мало на этом берегу, чтобы проводить более тонкие различия.

— Вашему товарищу так не казалось, — не упустил случая съязвить Никольский.

— Да какой он товарищ?! — внезапно вспылил Щукин, попытался взмахнуть рукой и тут же скривился. Рана беспокоила его, хотя эсер и старался этого не выдать. — С-с… скотина. Извините, Александр Михайлович. Хотя… в его понимании люди тоже должны держаться друг друга. Просто от страха круг этих людей внезапно сжимается, пока не ограничивается единственной персоной — его собственной.

Никольский не удержался, хмыкнул:

— Эк вы его… любовно.

Щукин пожал одним, здоровым плечом:

— Обычное дело. Понятие «ближнего» весьма расплывчато. Очень легко говорить «все люди — братья», когда за людей считаешь только чистую публику…

— А вас все на пропаганду тянет, — парировал зоолог.

— Какая же это пропаганда, когда правда? — возразил эсер. — Вон тот офицерик британский, что командовал «Пли!» — он, думаете, вас за ближнего считал? Когда стоишь с пистолетом в руках, тоже о любви братской забываешь. Мишени вокруг: буржуи, враги, сатрапы…

— Вам ранение заметно рассудок прочистило, — скривился Никольский. — Жаль, поздновато.

— Никогда не поздно переоценить сделанное, — философски заметил Щукин. — Исправить, правда, не всегда удается.

— Как вы собираетесь «исправлять»? — зоолог хмуро глянул на него. — Вы же людей убивали, милейший. Не знаю, много ли. Но вряд ли вам их удастся поднять из гробов.

— Не удастся, — согласился эсер. — Но я могу приложить свои старания к тому, чтобы мы все не легли в безымянные могилы на этом берегу.

— Предлагаете вам довериться? — Никольский поднял брови. — Не слишком ли смело?

— Кто говорит о доверии? — Щукин снова двинул плечом, глядя поверх профессорской макушки в темнеющее небо. — Но здешние ящеры мне точно не ближние и не дальние. Никакой классовой близости. Так что если вам надо чем-то помочь — скажите. Я как-никак человек грамотный, наук по университетам нахватался…

— Не очень, судя по тому, что называете здешних красавиц «бабочками». — Никольский пригладил ус. — Я, правда, вначале сам ошибся, но, если приглядеться…

— Ну, от химика особых знаний зоологии не ждите, — коротко усмехнулся Щукин. — Эфира на коленке сварить или там динамиту — пожалуйста. А чем они вам не бабочки? Похожи очень на наших… как их… белянок.

— Капустниц, — уточнил Никольский. — Похожи, только побольше. Это если не приглядываться. А поймаешь одну — и за голову хватаешься. Это не бабочки вовсе. Те к отряду чешуекрылых относятся. А у этих красавиц крылья не напудрены. Они сетчатокрылые. Вроде наших златоглазок: знаете, такие безобидные, прозрачно-зеленые? Так вот здешняя природа вылепила из них точное подобие настоящих бабочек, вплоть до формы и расцветки крыльев, не говоря о сосущих ротовых придатках.

В голосе его прорезался энтузиазм, с которым может говорить о сосущих придатках только настоящий ученый.

— Но крылья у них, при всем сходстве, жильчатые, лишенные характерных чешуек. Фантастическая конвергенция и совершенно невероятная.

— Почему именно «невероятная»? — поинтересовался Щукин. — В конце концов, если есть цветы…

— Но почему — бабочки? — с мукой спросил, непонятно у кого, зоолог. — Почему не мухи, не пчелы, не какие-нибудь… термиты, не знаю? Ведь цветы — новшество для здешней эпохи эволюционной истории. Еще в начале мела флора целиком состояла из папоротников, голосеменных и промежуточных между ними форм. К середине мела их начинают вытеснять цветковые, и тут же, как из шляпы волшебника, — нате вам, бабочки, которые вовсе не бабочки!

— Форма следует функции, — заметил эсер.

— Это вам кто — Маркс сказал? — огрызнулся зоолог. — Или Бакунин? В том и чудо, что в природе одни и те же функции может исполнять разная форма! Это сходство нам представляется странным, а различий мы не замечаем. Да гляньте вокруг: сколько разновидностей динозавров мы встретили? Они выполняют знакомые нам функции слонов, жирафов, антилоп, львов и гиен, но разве есть хоть малейшее сходство с ними?

— Хм.

Щукин примолк.

— Но не это меня смущает, — продолжал Никольский, уже забыв, с кем ведет беседу: ему сейчас важней было выговориться. — Я бы понял, если бы сетчатокрылые заняли пустующую нишу поедателей нектара в отсутствие ее природных хозяев. Так мне и казалось, пока я считал, что чешуекрылые не успели появиться в эту геологическую эпоху. Но они есть! Вот, — он ткнул пальцем в закупоренную банку, где над эфиром бальзамировалась едва приметная мошка, — несомненное, хотя и очень примитивное, чешуекрылое, настолько древнее, что у него нет даже характерного хоботка: его заменяют жующие мандибулы, не знаю, правда, что оно тут жует… Я поймал его близ факельного дерева, их там целый рой. Так вот этого я не в силах понять вовсе! Как, каким образом чешуекрылым удастся вытеснить нынешних квази-бабочек, если те заведомо более приспособлены к нынешнему своему образу жизни?

— Вы так говорите, словно живые существа борются друг с другом, — хмыкнул Щукин. — Но ведь это не совсем так. Или совсем не так. Вы читали Кропоткина?

— «Взаимную помощь»? — Никольский кивнул довольно. — Приходилось. Но ваш князь-анархист писал о взаимной помощи в пределах вида, так что не вполне понимаю, к чему вы клоните.

— В пределах… — Эсер запнулся на секунду, как бы подыскивая слова. — Я бы не сказал, что разные виды животных и растений друг другу помогают, но их взаимное приспособление настолько велико, что закрадывается мысль, а не является ли оно закономерным. Если не объяснять его вмешательством божественной силы, остается думать, что тут работает природный принцип. Не взаимного сотрудничества, может быть, но, несомненно, взаимной зависимости.

Он перевел дыхание, собираясь с мыслями.

— Вы говорите: появились цветы, и тут же, словно Афина из головы Зевса, явились бабочки, чтобы собирать с них нектар. Но ведь и цветы не взялись из ниоткуда — это преобразованные органы размножения более примитивной флоры, и бабочки, которые не бабочки, тоже имели своих предков. Получается, что их эволюция протекала одновременно и совместно! Возможно ли, чтобы одна подстегивала другую и наоборот?

Никольский пристально уставился на псевдобабочку.

— Но ведь вы правы в одном, — проговорил он, не отводя взгляда. — Бабочка приспособлена не к тому, чтобы пить нектар, а к тому, чтобы пить его из цветов определенного вида. Меняется одно и тянет за собой другое. Никакого противоречия нет. Но почему происходит смена классов и отрядов? Ведь этот спор о курице и яйце может быть бесконечным!

— Сколько пород собак вы знаете? — Щукин позволил себе улыбнуться. — А сколько — кошек? Возможно, каждая группа живых существ обладает определенным запасом… изменчивости, выразился бы я. И когда он иссякает, группу отодвигает на обочину эволюции следующая, менее…

Он пощелкал пальцами в поисках слова.

— Специализированная! — возбужденно подсказал Никольский. — Да, неспециализированные формы часто дают вдруг радиацию узко приспособленных. Но что же движет этим процессом?

— Совершенство, — ответил Щукин.

Зоолог удивленно воззрился на него.

— Вы сами говорили: здешние звери выполняют функции жирафов, слонов, гиен. Каждый занимает свое место. Эти места могут немного перекрываться: одну и ту же ветку может сожрать и слон, и жираф. Одно место могут поделить два вида, разделив пополам. Но в мозаике нет свободных мест. И если границы мест… границы ячеек меняются со временем, эволюция подгоняет формы живых существ к ним. Или наоборот. Тут, по-моему, опять курица спорит с яйцом. Все живое стремится максимально полно использовать ресурсы окружающей среды.

— В вашем изложении получается какая-то политэкономия от биологии, — заметил Никольский. — Какой же валютой мерить ваше экономическое совершенство?

— Пищей… нет, это слишком узко: жизненное пространство, плодовитость остаются за гранью. Нужно более широкое понятие. — Щукин вновь прищелкнул пальцами. — Энергия. Вот валюта живого. Солнце дает энергию растениям. Растения преобразуют ее, накапливают ее, передают животным, по цепочке. И чем больше живых существ может поддержать энергия солнца, чем выше их разнообразие, тем больше мера эволюционного совершенства. Эволюция движет не индивидом и не видом — она возникает в системе видов, в их переплетении.

Он поднял взгляд к медленно темнеющему небу, располовиненому на бледный запад и хмурый восток.

— Представьте себе… — промолвил он медленно, будто захваченный пророческим видением, — представьте себе льющийся с небес поток, водопад света. Его струи гремят неслышно, низвергаясь в бездну энтропии, вращают невидимые колеса жизни, и те проворачиваются с натугой, передавая свое движение мириадам сцепленных шестеренок, выточенных из драгоценных камней, — ведь живая материя не что иное, как приведенный в движение углерод, жидкий алмаз. Одновременно часовой механизм и калейдоскоп, охватывающий всю поверхность земного шара, от верхушек гор до морского дна, бесконечно изменчивая оболочка, биосфера — вот что такое мир живого: непередаваемый в своей сложности, совершенный в своей неустойчивости. Стоит движению остановиться хоть на миг, и стабильность, распад, смерть берут свое. Совершенство в бесконечном поиске совершенства…

— Доктор Фауст был бы доволен, — промолвил Никольский, вслед за эсером глядя в прозрачную глубину заката. — Это настоящая поэзия… но, увы, не наука. Как выражается Владимир Афанасьевич — телеологический подход.

— Почему? — Щукин поднял брови.

— Ваша экономическая модель, — пояснил зоолог, — включает неявный принцип уменьшения расточительства, столь свойственного матери-природе. Натурфилософы старых времен постулировали horror vacui, боязнь пустоты, якобы присущую естеству, а у вас получается… как это будет… horror comesii, пожалуй. Боязнь мотовства. Всякая частица, всякий… раз уж мы взялись за латынь — всякий квантум энергии должен у вас быть непременно в дело пущен, в оборот заведен, употреблен к вящей пользе и славе живой материи. Но ведь такой подход приписывает той самой материи волю и цель, которые вы, да и всякий порядочный материалист, должны отрицать! Что заставит биологию скаредничать?

Эсер поднял брови еще выше, так что непримечательное лицо его приобрело совершенно клоунское выражение.

— Ну, Александр Михайлович! От вас — не ожидал. Никакой воли и стремления тут не требуется. А требуется неукоснительное следование законам природы. Называется — принцип наименьшего действия. Почему угол падения равен углу отражения? Почему яблоко Ньютона падает на землю? Мы ведь не считаем, что световой луч следует линии наикратчайшего пути, потому что стремится уменьшить затраченное время. И у яблока нет воли сократить свою потенциальную энергию. Принцип Мопертюи действует во всяких областях физики и химии, а биология, в конце концов, есть лишь продолжение этих наук, как химия продолжает физику. Вы ломитесь в открытую дверь, профессор.

— Мне это уже говорили недавно, — буркнул зоолог, посмурнев.

— Можете сказать, — продолжал Щукин, — что у этого принципа должен быть автор. Создатель. Творец. Вот это будет телеологический подход. Но с тем же успехом мы могли бы обсуждать кристаллизацию. Совершенные формы снежинок многим застили разум, убеждая в том, что к их созданию причастна чья-то воля, не прямо, так косвенно. А формирование кристалла ничем, в сущности, не отличается от эволюции в том плане, что им движет тот же horror comesii, стремление невидимых молекул уложиться наиболее плотно…

— Я… могу представить вашу картину мира, — промолвил Никольский неспешно и тяжело. — Но она мне не нравится. В вашем представлении Вселенная из первородного хаоса постепенно и безостановочно кристаллизуется. Ну, развивается, мы бы сказали, целенаправленно, потому что направление ее развития задано законами природы. Мало того, что этот тезис никак не объясняет происхождения этих законов — существования, если хотите, законодателя: есть он, или оно так само собой получилось, как мыши из грязного белья. Но ваша кристаллизация цветущей сложности распространяется. Если вы правы — здесь, в Новом Свете, должны отсутствовать некоторые формы бытия, которые для нас обычны. Способы существования, которые мы привыкли считать всеобщими, для здешних обитателей должны быть смешаны с другими или непривычны вовсе. Думаю, мы найдем такие: пока что мы лишь по верхам пробежались.

Зоолог осекся.

— Хотя уже нашли, — поправился он. — Трава. Здесь нет травы. А значит, нет лугов и прерий, нет почвенного покрова, сформированного однолетними растениями, нет всего многообразия животных, связанного с этими растениями, почвами, местами обитания! Как жаль, что Владимир Леонтьевич не может нам подсказать — это больше по его части… Но я отвлекся. Эволюция произведет на свет траву — и еще одна тессера вашей вселенской мозаики встанет на место. Так вот, что случится, когда мозаика будет сложена? Вселенная исчерпаема; в ней нет места бесконечному поиску совершенства в усложнении.

Эсер пристально глянул на собеседника.

— У меня нет ответа на ваш вопрос, — признался он. — Возможно, что его и не существует. Если бы я верил во Всевышнего — а он свидетель, что я уже давно в него не верю, — я бы сказал, что со сложенной мозаики на нас глянет его лик. А так подумайте вот о чем: мы тоже продукт эволюции. Мы первые ее дети, наделенные разумом. Если отвлечься от телеологии и не говорить, что наш разум для чего-то нужен природе, — как же она отреагирует на очередной поворот эволюционных шестеренок? Эта машина работает все быстрее с каждым прошедшим эоном. Примитивные трилобиты ползали по морскому дну дольше, чем длятся мезозой и кайнозой, вместе взятые. Возможно, разум — это очередной этап, каким стал для животного мира выход из воды на сушу. Выход из скотского безмыслия на опасные, притягательные, полные возможностей берега рассудка. Дальше пойдет быстрее.

Он вздохнул.

— Мы примитивные твари. Полурыбы-полужабы, неспособные представить судьбу своих далеких потомков. Стоит ли спорить о том, чего мы не в силах вообразить?

Зоолога ощутимо передернуло.

— Всякий раз, — пожаловался он, — когда я бываю готов согласиться с вашими словами, вы тут же выдаете что-то такое, от чего волосы дыбом встают.

— Почему? — изумился Щукин.

— Я, знаете ли, ученый. Мы привыкли гордиться своим разумом, — ответил Никольский. — А вы этак походя утвердили, что наш интеллект — не столь уж совершенная штука.

— Недостаточно совершенная, чтобы строить из себя невесть что, — подтвердил Щукин с ухмылкой. — Я больше горжусь умением делать адские машины. Разум мне дала природа, а делать бомбы я научился сам.

Зоолога передернуло снова.

— Все время забываю… — пробормотал он вполголоса. — Вы производите впечатление образованного человека.

— Я и есть образованный, — напомнил эсер. — Недоучка, правда. Университет я так и не закончил…

— Могу понять ваши убеждения, — продолжал Никольский, не сбиваясь с мысли. — В конце концов, все мы студентами… а кое-кто и до седых волос… хм. Но что может заставить образованного человека бросаться адскими машинами? Никогда не понимал.

— Принцип наименьшего действия, — отрубил эсер серьезно. — Мне это только сейчас пришло в голову, но ведь правда: все, о чем мы сейчас говорили, можно приложить и к политэкономии. Все то же самое — horror comesii. Общество во всяком положении должно наиболее полно использовать свои производительные силы. И если этого не происходит — вступает в действие эволюция, переламывая через колено расточительных и отсеивая недостаточно изменчивых. А наше нынешнее общество, особенно российское, чудовищно расточительно. Его суть составляет бессмысленное натужное мотовство, оформленное в виде общественных рудиментов. Что такое наше дворянство, наша религия, наша нелепо переусложненная экономическая система, как не реликты прошлого, растрачивающие попусту энергию людского труда? Мы, революционеры, — агенты социальной эволюции, профессор. Природа на нашей стороне.

— И поэтому вы считаете себя вправе быть зверски жестоким и зоологически безжалостным, — дополнил Никольский. — Знаете, я верну вам ваши же слова. Мы примитивные твари. Стоит ли лезть лапами в процессы, которых до конца не понимаем? Лично мне было бы спокойнее, если бы эволюция делала свою работу сама, не полагаясь на таких агентов.