Владимир Шаров

Воскрешение Лазаря

Памяти Саши Городецкого

7 апреля 1992 г.

Анюта, дочка, что бы ты ни думала, особого чувства правоты во мне нет. Во всяком случае, пока. И Машку и тебя я очень люблю и, естественно, хочу, чтобы вы жили долго и счастливо. И, конечно, я хочу, чтобы у вас тоже были дети и так это длилось и длилось, ведь, несмотря ни на что, жизнь — замечательный дар.

В отрочестве, как и многие, я часто думал о смерти. Хотя о вас тогда и разговора не было, считал, что лишь дети — верный, надёжный способ её обойти. И раньше, и сейчас я убежден, что целая жизнь — это жизнь рода, иначе трудно понять, что и для чего, есть ли во всем смысл. Жизнь одного человека чересчур коротка. Маленькие таблички с именами, что мы подвешиваем к ветвям родословного древа, — те же листья, каждой осенью они опадают, а следующей весной проклёвываются другие листья, другое их поколение, и дерево живёт и живёт.

В Пятикнижии Моисеевом едва ли не пятую его часть занимают родословные таблицы. Видно, что откровение длилось много сотен лет и много поколений. Это был очень долгий путь от Авраама до сегодняшнего дня, и этот путь мы должны были пройти. Каждый из нас должен был родиться, прожить жизнь и умереть, должен быть радоваться и горевать, и только по мере и в меру того, что мы пережили, нам давались новые части откровения. Похоже, и Господь не мог нарушить природный ход, природный темп жизни. Тот её ритм, где на место детства человека приходило время, когда он уже сам мог зачать ребёнка, сам породить новую жизнь и новое детство. Богу приходилось терпеливо ждать, когда человек, услышав благую весть, хотя бы отчасти поймёт её правильно, когда из Его слов будет толк, а не море крови, пролитой с верой, что Господу она угодна. Человек устроен так, что стоит в нём что-то сломать — всё равно, что и ради чего, — он разом теряет голову. Просто-напросто забывает, что можно, а что нельзя никогда и ни при каких обстоятельствах. Тогда зло, которое есть в каждом из нас, буквально хлещет.

Ещё одна вещь, Аня, о которой я сейчас, живя рядом с кладбищем, много думаю. Похоже, существуют три истории, три её площадки, и на всех них мы одновременно силимся устоять. Настоящий эквилибр. Первая — горизонтальная, на ней — наши отношения с современниками. Она очень тесная. Словно в переполненном автобусе, здесь тебе то и дело наступают на ноги, здесь нет и не может быть необходимого любому своего, частного, личного пространства. Из-за того, что чужие при первой возможности нарушают границу, лезут на твою территорию, эта история очень нервная, взвинченная, и ещё она вся какая-то тактическая: бесконечные столкновения, ссоры. В одних побеждаешь ты, в других — твой противник, и всегда надо быть начеку. Бессмысленными стычками жизнь разбита на тысячи кусочков, и, кроме них, в ней больше ничего нет. Ты, конечно, строишь планы, но это воздушные замки, потому что через минуту — снова автобус с кучей народу, и снова тебя толкают и ходят по ногам.

Недавно мне в голову пришла одна мысль, касающаяся аристократии, она и выстроила вторую площадку. Я понял, что есть другая, как бы вертикальная история. Настоящее — слишком коротко, такая стремительно бегущая точка, и то, что в ней не помещается, на ходу видится смутно. Мы знаем, что вокруг что-то есть, но понять — что, в нас нет ни нужды, ни сил. Однако когда смотришь на галерею чьих-нибудь фамильных портретов, понимаешь, что жизнь началась не сегодня и не завтра кончится, герой ты или просто тихо жил где-нибудь в своем поместье, женился, рожал детей — важно, что не будь хотя бы одной ступени или колена, история бы пресеклась. Они равны уже поэтому. В общем, тут многое понятней и справедливости больше. Вдобавок вертикаль штука не тесная, каждый даёт жить каждому.

В последнюю, третью площадку я отделяю то, что касается отношений между Богом и человеком. Сравнивать её с двумя первыми не буду. Достаточно сказать, что в мире, когда ты молишься, когда разговариваешь с Богом, есть только ты и Он.

Теперь, Анюта, попытаюсь ответить на твой вопрос: как живу. От мамы ты, кажется, знаешь, что я не решился поселиться прямо на кладбище. Там, где лежит отец, места не много: три могилы на четырёх квадратных метрах, и, значит, сколько ни исхитряйся, всё время пришлось бы ходить по чьему-то праху. Мы купили этот участок уже после смерти отца, когда из Донского крематория надо было забирать урну. Отец очень любил Рузу. Последние семь лет приезжал сюда каждую осень и жил по месяцу — по полтора в актёрском доме творчества. Сейчас я иногда там бываю, звоню по телефону, и вот, хотя прошло пятнадцать лет, отца не забыли и вспоминают на редкость тепло.

Отношения у нас были непростые, но здесь, в Рузе, мы не ссорились. Для послеобеденных прогулок у отца были три узаконенных круга: большой, средний и малый. Выбирал он их в зависимости от бездны разных обстоятельств: от того, как работал утром, от погоды, от разговора с бабушкой и прочее. Шёл такой сплошной факторный анализ, в результате же — тот или иной маршрут. Когда мы гуляли, отец мне всё показывал и рассказывал, и его круги я запомнил хорошо. Тем более что изменения он вносил редко, в конце жизни он вообще сделался консервативен. Кроме того, однажды он сказал мне, что когда идёт, как лошадь в борозде, это не мешает ему думать.

Через кладбище проходил единственный из трёх кругов — большой. Расположено оно очень хорошо — вся макушка высокого крутого холма. Если содрать дёрн, видны идущие друг за другом слои песчаника, особенно красивы они внизу, у подножья — никак не меньше двадцати разноцветных лент: красных, зеленых, фиолетовых. Похоже, из песка весь холм, наверное, поэтому приживаются здесь лишь сосны, старые, кривые сосны, стоят они нечасто и почти не мешают смотреть окрест. Отец, гуляя, обычно доходил до лавочки, что вкопана у кладбищенской ограды, и здесь отдыхал. По длине — это ровно середина пути, но вторая часть легче — дорога всё время идёт под гору. С лавочки отлично видна и река, и подвесной мост, а на другой стороне — почти картинная березовая роща справа, слева же — большой луг. В общем, тут вправду очень красиво, и пару раз я слышал от отца, что если выбирать, где лежать, лучше место искать глупо.

Аня, милая, когда дед умер, тебе было пять с половиной лет, он очень тебя любил, много тобой занимался, и, когда его не стало, мы с твоей бабушкой решили, что ты должна его помнить только живым; и сейчас, и потом, чем меньше подробностей о его последних днях и о похоронах ты будешь знать, тем лучше для всех. Но теперь ты выросла и я не думаю, что это по-прежнему правильно. Кроме того, не рассказав о смерти отца, мне трудно объяснить, что было дальше.

Так вот, ребёнком я не помню, чтобы отец заговаривал о смерти, лишь иногда, будучи мной и бабушкой особенно недоволен, заявлял, что знает, что, когда будет умирать, ему никто и стакана воды не подаст. Но это была или риторическая фигура, или подступ к запою. Потом, пьяный, он уходил, приходил, снова уходил, со всего размаха хлопая сначала нашей, деревянной, а потом, через полминуты — железной дверью лифта, а я, особенно зимой, отчаянно боялся, что живым больше его не увижу, что он где-нибудь упадёт и замёрзнет. Пока же, видя, что сил держаться нет, отец предупреждал нас и одновременно себя оправдывал и обелял. Может быть, он ещё надеялся, что бабушка сумеет исправить мир, хотя бы отчасти сделает его пригодным для жизни. Но у неё это получалось редко. Умер же отец почти как предсказывал: стакана воды он так и не допросился. Понимаешь, Анечка, смерть отца всё изменила, правоты, которой при его жизни в нас было много, теперь нет ни капли.

Дня за три до того, как отца положили в сорок седьмую больницу, ему дома стало плохо. Он только что забрал у машинистки повесть, которую несколько лет продержал в столе, всё не решался вынести из дому. Машинистка наговорила ему кучу комплиментов, а ты, наверное, слышала, что в наших писательских домах ничье мнение не котируется выше — печатать с утра до позднего вечера и при этом получать удовольствие можно не от каждой рукописи. В общем, он пришёл совершенно счастливый и бабушка, два месяца помогавшая ему с правкой, тоже светилась.

Вечером отец почувствовал себя неважно, однако ни он сам, ни мы не посчитали дело серьезным. Правда, время от времени он начинал заговариваться, но провалы длились считанные секунды. После того, как отец умер, больница, чтобы выгородить врача, делать вскрытие не стала, мы тоже не настаивали, всё равно ведь его не вернёшь. Точного диагноза нет и сейчас, но мой друг, хороший невропатолог, говорит, что, по-видимому, в одном из сосудов образовался тромб. И вот он то застревал, и тогда сознание сбивалось, то, попав в более крупный сосуд, снова двигался, и пока этот тромб гулял, пока ни к чему не прилепился, почти наверняка его можно было рассосать. Но мы упустили целую ночь, лишь следующим утром вызвали терапевта. Пришёл молоденький мальчик, отец во время его визита чувствовал себя неплохо, и врач, измерив давление, сказал, что для паники оснований нет. А через час отец начал задыхаться, хрипел, нас он уже не узнавал. «Скорая», которая приехала, сразу повезла его в больницу, в эту самую сорок седьмую. Бабушка поехала с ним в машине, а я сзади, на своих «Жигулях». Прежде я месяц не мог их завести — сел аккумулятор, а тут, в двадцатиградусный мороз, завел с пол-оборота и почему-то уверился, что всё будет хорошо.