6

Дрожа от холода, Пшунка сидел в зарослях дикой цветущей вишни. Белый вишенник, тянувшийся по балке на добрых двадцать верст, словно от сладкой боли, стонал, как стонут натянутые до предела струны лиры. Это паслось на вишневых цветах золотое племя пчел.

За каждым деревом, и деревцем, и побегом стояла здесь любовь. И была тут любовь древняя, но памятная, за красоту свою оставшаяся с людьми. Имя ей — счастливое эхо. И новая, да истаявшая, холодная, как прозябь зимнего тумана. И трепещущая, золотая, как воздух над пашней. И расцветшая, ликующая на весь белый свет соловьиными ночами.

И была здесь любовь-росточек, тоненькая, сверкающая, как первый ледок, как ниточка месяца, глядя на который добрая душа приходит в волнение: не погнул бы ветер какой, не поломал бы, не развеял бы в пыль.

Нет, не любовь свою принес в вишневую рощу Иван Пшунка, принес он сюда свой страх. Колотил его весенний озноб. От рубахи драной много ли проку, а взлягушки бегать — увидят. Пуще смерти боялся Иван Пшунка глаз односельчан. Едва залег он в логове, из которого ему было видно все село, как из замка на конях выехал сам Вишневецкий со всеми панами и с целым полком войска. Полк разбился на отряды, отряды ускакали на все четыре стороны, а Вишневецкий с панами и с телохранителями налетел на село.

Проворные княжеские слуги лезли в тайники наверняка, вытаскивали спрятанное оружие, не забывая прихватить что-либо из утвари себе за труды. Хозяина секли нагайками здесь же, возле хаты. Детишки вопили, бабы мыкались, как вспугнутые наседки. На все село заревел встревоженный, перепуганный скот…

От первого плача застонала у Ивана Пшунки душа, от другого плача — наизнанку вывернулась, а уж кинулась как беда по селу пожаром, так душа-то Пшункина и вовсе омертвела. Стучи по ней, режь ее — не больно.

Одна его думка теперь занимала. Одна.

«Купили дьяволы душу! Купили по-своему, по-дьявольски, обманно. Ничего взамен. Никакой силы. Разве что жизнь уберегли. Да только уж лучше бы сразу в ад, чем такая земная мука».

Глядел Иван Пшунка завороженно на хату Любомилы, где грамоту он свою спрятал. И на солнце поглядывал. Когда ж, бессовестное, закатится? Придет ночь, и князь Иеремия уймется, а он, Пшунка, заберет у дьявола треклятую свою грамоту. Солнце наконец зашло.

С дальнего края села под конвоем проскрипели три телеги, доверху нагруженные самопалами, саблями, пиками. Легкой рысью проскакал в сторону замка отряд ясновельможных панов. Потянулись, нагруженные добычей, княжеские слуги…

И вдруг хата Любомилы вспыхнула.

Иван Пшунка, заглядевшийся на войско Вишневецкого, сначала дым учуял, а уж потом только увидел — пылает хата. Как свеча пылает.

— У-у-у-у! — по-волчьи завыл Пшунка, и молодая волчиха откликнулась из оврага.

От ужаса оселедец поднялся дыбом.

— Проклят! Проклят! Волки за своего приняли.

7

Ночью он прокрался к хате своей. Хата была низенькая, врытая в землю. Чтоб в окошко поглядеть, нагнуться нужно. Стоял за дверьми, слушал, как мать справляет свою домашнюю работу. Рогачи повалились с грохотом, ведро покатилось.

«Все у нее из рук валится, старая стала. — И вдруг Пшунка подумал: — А кто что знает про меня? Егеря слух могли разнести? Так не успели небось! При псах своих, в замке?»

И решился Иван зайти в хату.

«Хоть сегодня поем, попью да высплюсь как человек».

Поднял руку, чтоб в окошко стукнуть, а дверь сама распахнулась. Вылетела к ногам его котомка. Из глубины сеней голос матери сказал:

— Будь ты проклят, сын мой Иван!

Тотчас дверь затворилась.

Стоял Пшунка не шелохнувшись, слышал — молится мать. Стоял как пригвожденный. И опять ему запах дыма почудился. Дверь отворилась, и с мешком на плечах прошла мимо матушка. Прошла, на хату и на сына не оглянувшись. Прошла к хлеву. Отворила корове дверь, отворила овечий загончик, в курятнике дверь распахнула, в сараюшке, где свинья жила. И не вернулась матушка, чтоб по набитой тропе мимо Ивана пройти, через плетень перелезла.

В окна светом ударило! Заскочил Иван в сени, сорвал из-под крыши связку лука. В хату дверь распахнул. Огонь по стенам шарит, и потолок в святом углу уже прогорел.

Выхватил Иван из печи горшок с кашей, поднял котомку, которую мать ему выкинула, и прочь пошел от пожара.

Шел куда глаза глядят, кашу ел на ходу. Уж потом только котомку развязал, чтоб одеться. А в котомке — детское. Старенькое. Хранилось, видно, у матери. Прижался Иван лицом к тряпицам и услышал запах тельца своего, невинного, запах рук материнских.

Зарыдал.

Кинулся бежать.

Не без памяти. Знал, куда бежит.

В скит, к старцу святому.

Небо, как борщ у казака на польской службе — сплошные звезды. Горят, будто ничего и не было, но всё было. Всё!

И когда стукнул Иван Пшунка в дверь старца, распахнулась она, словно ждали его здесь. За дверью в белых одеждах стоял перед казаком, как привидение, старец. Поднял руку с крестом.

— Прочь! Прочь, сатанинское отродье! — по-птичьи закричал, тоненько, но на всю степь.

— Шею бы ему свернуть! — бормотал Иван, спотыкаясь в темноте. — Как вороне молодой. За шею схватить да и дернуть!

8

Замок стал похож на взбесившийся улей.

Пир из покоев князя перекинулся, как пожар, на дворню. Ходуном ходили полы. Плясали в верхних, господских, этажах, плясали в помещениях прислуги и в бывшей конюшне, где теперь квартировало войско князя Иеремии, ставшее постоянным.

Князь Иеремия покинул пирующих, но никто этого не заметил. Иные гости все еще пили здравицы, а другие уже гуляли вместе со слугами, расположившись для удобства прямо на полу.

Появились музыканты, а потом и дивчата. Пляски пошли веселые, с визгом, чем дальше, тем жарче. Пан Хребтович, бесом прыгая вокруг своей паненки, вдруг подкинул ее в воздух, тряхнул да и вытряс, как куколку, из платья. Словно ледяной воды на раскаленную печь кинули, клубами танец пошел. Рвали паны, следуя примеру Хребтовича, одежонки со своих партнерш, да где ж им в ловкости с Хребтовичем тягаться? Некоторые панночки лупили панов по рукам и кричали: «Уж лучше сами с себя снимем, новое платье гоже ли рвать?» Князь Дмитрий сидел за столом пунцовый, но глаз от паненки, с которой танцевал пан Хребтович, отвести не в силах был. Бес пан Хребтович углядел и это. Кинул вдруг даму свою на колени князю Дмитрию. Красавица смехом зашлась, трогая пальчиком пунцовые щеки князя и пушок на его верхней губе.

Князь Дмитрий опомнился не сразу, но опомнился. Уронил и даму свою, и стул. Выскочил из черной залы!

В коридоре, сидя на полу по обеим сторонам огромного подноса с оленем, двое слуг обрывали руками мясо с ребер и совали куски друг другу в рот.

— Где же дядя? — с хмельной тоскою вслух размышлял племянник.

Пошел на поиски.

Всюду кто-то шатался, кого-то рвало. Плотоядно ворочалась и пыхтела по углам человеческая плоть.

Князя Дмитрия тоже вдруг стошнило. Заломило в висках. Он побежал в свою комнату. Сбросил перепачканную одежду, умылся. Добрый его слуга, чтоб не обострить муку юного князя, не показывался, но все приготовил: и воду, и остро-кислые кушанья на утро, и молоко на ночь.

Князь Дмитрий выпил молока, бросился на постель. Стены покачивались, боль в висках не унималась. Хотелось воздуха.

Встал. Оделся в темноте, пошел в храм.

Он будто опустился на дно холодной, ликующей от чистоты и непорочности криницы. Мрамор светился голубым, зажженная на алтаре свеча не умаляла лунного сияния.

Так пламенно и бессловесно он молился впервые в жизни.

Прошелестели тихие шаги. Князь даже не оглянулся. Если это убийца, пусть убьет. Кто-то взял его за локоть и повел.

В притворе была поднята плита, ступени вели в подземелье.

Князь Дмитрий, поддерживаемый твердой рукой, сошел по ступеням вниз. Горели свечи.

Перед гробницей на коленях молились князь Иеремия и княгиня Гризельда. Князь Иеремия поднял глаза на Дмитрия и глазами указал место возле себя.