Однако все сказанное выше вовсе не означает, что на Россию следует «махнуть рукой», — скорее наоборот. В отличие от экспертов, которые считают ее «ненормальной» и видят своей задачей лишь инвентаризацию многочисленных отклонений от «нормы», я считаю, что задача, которая стоит сегодня перед непредвзятыми исследованиями, намного сложнее. Россию недостаточно назвать «большой бензоколонкой» — нужно понять, почему она превратилась из индустриальной страны в сырьевую и так быстро откатилась на периферию глобального научного-технологического прогресса. Россию мало характеризовать как коррумпированную страну — следует относиться к соединению власти и денег не как к совокупности исключений, с которыми общество пытается бороться, а как к базовому принципу, определяющему его функционирование. Нужно не измерить масштаб пренебрежения людей к фактам и аргументам, а осмыслить, почему отторжение любого рационализма приняло здесь столь ужасающие масштабы. Смещение акцента с оценок «ненормальности» страны на постижение причин ее «несовременности» может и должно углубить понимание того, что происходит в России и чего от нее можно ждать. Заклинания о том, что «в Россию можно только верить» [Тютчев, Федор. Стихотворения, Москва: Типография А. И. Мамонтова, 1868, с. 230.], как и констатации того, что она остается «головоломкой, завернутой в тайну и спрятанной внутри загадки» [Langworth, Richard (ed.) Churchill’s Wit: The Definitive Collection, London: Ebury Press, 2009, p. 145.], обесценивают идею изучения страны, по сути предполагая, что она не только аномальна, но и не поддается анализу, применимому к «нормальным» странам. Нам же надо наконец понять, чем живет и как работает комплексная социальная система, выстроенная на основе принципов, которые, казалось, исключают ее выживание, почему она остается прочной и самовоспроизводящейся [Этот момент хорошо отражен в заглавии моей статьи из Le Monde Diplomatique, которую дали ей издатели английской версии: Inozemtsev, Vladislav. ‘Russia should’t work but it does’ in: Le Monde diplomatique English edition, 2010, № 11 (November), pp. 12–13 (оригинал вышел как Inozemtsev, Vladislav. ‘Russie, une société libre sous contrôle authoritaire’ in: Le Monde diplomatique, 2010, № 10 (Octobre), pp. 4–5).] и не желает возвращаться в ту современность, которую добровольно покинула.
Это, конечно, задача поистине титанического масштаба, и утверждать, что ее можно решить в одной книге, было бы, разумеется, пустым бахвальством. Но если изложенное в следующих главах поможет читателям даже не найти ответы на мучающие сегодня очень многих наших соотечественников вопросы, но хотя бы более четко сформулировать свое отношение к происходящему в стране, я буду считать усилия, потраченные на написание книги, небесполезными.
...Варшава, Польша, 6 июня 2018 г.
Глава первая
Особенная идентичность
Сегодня часто говорят о том, что мир XXI века настолько изменчив, что любое общество может конструироваться и реконструироваться в зависимости от осознаваемых его элитами потребностей экономического или социального прогресса. Это действительно так — об этом свидетельствует опыт успешных модернизаций, которых за последние 100 лет отмечено больше, чем за всю предшествующую историю [Подробнее см.: Inglehart, Ronald and Welzel, Christian. Modernization, Cultural Change, and Democracy: The Human Development Sequence, Cambridge: Cambridge Univ. Press, 2005, pp. 18–22.]. Однако данный тезис справедлив только в отношении тех стран, которые стремятся измениться; для тех же, которые либо провозглашают стратегией консерватизм, либо видят в устоях прошлого залог стабильности, исторические тренды нельзя не принимать во внимание. Поэтому начать исследование российской несовременности следует с краткого экскурса в ее историю.
Вечное «ученичество»
История России чрезвычайно богата и многообразна, но для целей данной главы я остановлюсь на одном ее аспекте: на специфическом, нигде более не встречающемся в таком «чистом» виде, отношении страны с внешним миром. Нигде с такой силой, как здесь, не проявилось щемящее ощущение окраинности (вот уж какую страну следовало бы по праву назвать «o(у)краиной»), причем это ощущение раз за разом воспроизводилось на самых разных этапах российской истории — даже тогда, когда ценой невероятных усилий народа страна достигала позиции наиболее мощной державы Европейского континента и второй глобальной сверхдержавы, она всегда сохраняла явные элементы провинциальности.
Я не буду вдаваться в подробности возникновения русской государственности, отмечу лишь, что формирование ее под сильным влиянием скандинавских вождей и дружин давно не подвергается сомнению [См., напр.: Franklin, Simon and Shepard, Jonathan. The Emergence of Rus’, 750–1200, London: Longman, 1996, pp. xvii-xviii.]. Русь складывалась как своего рода форпост норманнской культуры в относительно чуждых для нее землях, однако возвышение новой страны началось тогда, когда она превратилась в связующее звено между севером и югом, бассейнами Балтийского и Черного морей, северной Европой и Византией [См.: Shepard, Jonathan. ‘The Origins of Rus’’ в: Perrie, Maureen (ed.) The Cambridge History of Russia, Vol. I: From Early Rus’ to 1689, Cambridge: Cambridge Univ. Press, 2006, pp. 49–52.]. К началу Х века обширные территории от Новгорода до Киева, от Смоленска до Перемышля представляли собой далекую окраину европейского мира, не имевшую собственной «стержневой» идентичности. Попыткой создать таковую стал поиск государственной религии, хорошо описанный во многих исторических трактатах [См.: Riasanovsky, Nicholas. Russian Identities: A Historical Survey, Oxford: Oxford Univ. Press, 2005, pp. 19–22.] и закончившийся принятием христианства в его византийской традиции. Отчасти это выглядит предсказуемо, так как к тому времени Русь в военно-политическом аспекте контактировала и соперничала только с Византийской империей, однако сам по себе процесс принятия новой веры выглядел достаточно нетипично: в подавляющем большинстве случаев до этого либо правители принимали религию тогда, когда она уже достаточно распространилась среди их подданных, либо ее насаждали внешние силы. Поиск, подобный российскому, вел лишь Хазарский каганат [См. подробнее: Koestler, Arthur. The Thirteenth Tribe: The Khazar Empire and Its Heritage, New York: Random House, 1976, pp. 39–45.], история которого, однако, оказалась намного короче российской.
Процессы, которые были запущены крещением Руси, имели для страны непереоценимое значение, положив начало тому, что я бы назвал византийской рецепцией — первой из как минимум трех волн рецепций, пережитых Россией за ее долгую историю. Византийская рецепция в зачаточной форме продемонстрировала все главные особенности перенятия, развития и использования Россией внешних социальных практик.
Следует отметить прежде всего, что, даже вступив в своеобразное «византийское содружество» [Термин был введен в 1960-е гг. Д. Оболенским (см.: Obolensky, Dimitri. The Byzantine Commonwealth: Eastern Europe 500–1453, New Haven (Ct.), 2000).] и формально получив доступ к позднеримскому наследию — духовному, интеллектуальному, материальному (а также возможность приобщиться к сохраненной в империи правовой традиции, постоянно дополнявшейся и совершенствовавшейся в соответствии с потребностями церковной и светской власти), — Русь ограничилась заимствованием относительно немногих черт, прежде всего касавшихся религии и обрядности, а также норм не столько изменявших существовавшие порядки, сколько способствующих их дополнительной легитимации.
Несмотря на то, что Византия во многом стала преемницей Рима в развитии и совершенствовании канонического права, данная часть византийской традиции вообще не была воспринята на Руси. Древнерусские юридические памятники первых после принятия христианства веков подтверждают, что на Руси существовала мощная традиция обычного права, которая сложилась на несколько столетий позднее, чем в Западной Европе, — но она практически никак не соединилась с идущей от Рима византийской практикой кодифицирования юридических норм и не породила в итоге ни сословия легистов, ни разнообразных трактовок права, ни особой роли права в ограничении притязаний власти на свободу и жизни подданных — т. е. всего того, что отличало позднее Западную Европу от остального мира. В результате уже в первые столетия христианской Руси можно заметить наличие типичного для всей последующей ее истории «разрыва» между законом и правом. Вплоть до сего дня в России существуют (и постоянно множатся) законы, оформленные надлежащим образом, но противоречащие основному корпусу юридических норм, и потому могущие считаться неправовыми [См.: Иноземцев, Владислав. ‘‘Диктатура закона’ упраздняет права россиян’ в: Московский комсомолец, 2011, 5 июля, с. 3.]. Особенность «византийской рецепции» выступает одной из причин такого положения дел.
В той же степени обращение к позднеримской цивилизации не сформировало на Руси отношения к частной собственности. Даже в первые после принятия христианства века не появилось правовой концепции собственности, которая была бы закреплена в нормативном акте (что радикально отличало русские порядки от византийских); большинство историков сходятся во мнении, что вся домонгольская система собственности на Руси основывалась на коллективном владении землей и имуществом целого рода [См.: Pipes, Richard. ‘Was there Private Property in Muscovite Russia?’ в: Slavic Review, 1994, vol. 53, pp. 524–530.]. Часто возникавшие усобицы свидетельствовали о том, что «не существовало сколько-нибудь отлаженного механизма передачи по наследству владений Русской земли, закрепленного в сознании людей» [См.: Юрганов, Андрей. Категории русской средневековой культуры, Москва: МИРОС, 1998, с. 152.]. Князья стояли перед выбором: сохранить родовую собственность, отказавшись от частнособственнических притязаний на формирование своих отчин, или же пойти по пути дробления родовой собственности на семейные, отчинные владения, поставив тем самым под угрозу молодое русское государство. Собственно, это противоречие между собственностью и властью, частным и государственным интересом, не разрешенное, а скорее окончательно утвержденное в ходе византийской рецепции, стало одним из главных противоречий российского общества, присутствующим в нем и поныне.
Естественно, особым значением для Руси обладало перенятие византийской духовной традиции с ее идеей «симфонии» Церкви и власти, весьма нетипичной для западного христианства того времени, в котором формировались условия для жесткого и продолжительного противостояния светской и духовной властей [В византийской традиции принято было полагать, что «Церковь и государство, как тело и душа, составляют один организм, и что между ними должно быть постоянное взаимодействие во имя общего блага» (Павлов, Алексей. Курс церковного права, Санкт-Петербург, Лань, 2002, с. 47).]. Особенностью рецепции византийских практик стало некритическое восприятие этой идеи, воплотившееся в становлении такой Церкви, важнейшей задачей которой было дополнение инструментов доминирования, доступных мирским правителям. Можно без преувеличения сказать, что практически никаких (за исключением самых обрывочных) свидетельств присутствия в политической и интеллектуальной жизни Руси интереса к проблеме соотношения светской и духовной властей не находится вплоть до конца XV века [См.: Crummey, Robert. The Formation of Muscovy, 1304–1613, London, New York: Longman, 1987, рр. 129–131.]. Это объясняется в том числе и тем, что новую религию принесли на Русь не проповедники, а князья, которые в силу доминирования в обществе патриархального сознания воплощали единство национального, религиозного, государственного и правового начал. Сделав христианство своей опорой и инструментом управления обществом, русские правители естественным образом возложили на себя также и материальное бремя содержания этого нового социального института, который по понятной причине никогда после этого не выказывал значимых признаков «оппозиционности».