Все, что требует эдикт от Назона, это немедленно удалиться — «к припонтийским отправиться пашням, / Мчащейся в ссылку кормой скифскую резать волну». То есть цезарь приказывает Назону тотчас взойти на корабль «Шлемоносная Минерва», хранимый «приязнью белокурой богини» (той самой, что охраняла корабль Ясона), и мчаться на этом стремительном корабле, собрате мифического «Арго», туда, «где кончается свет», на северо-восток, до «предела земного круга», в места, за которыми только «ничто: только холод, мрак и безлюдье»… О эти загадочные места, известные в Риме «лишь по названьям». О эти демонические пространства! О эти искристые вихри под летучей луной!.. Томы… Томы… призрачный огонек, тускло мерцающий за пределами мира, озаренного светом разума и сиянием римских мечей. В Томы! — в это скопище чадных убежищ, в этот немыслимый городок полудиких сарматов и гетов, еще не знакомых с латинской речью и властью цезаревых наместников, в эту гибельную страну, в эти злосчастные степи, любезные только Борею да буйно странствующим народам, — вот куда должен мчаться Назон.

Что ж, хорошо известно, что Овидий беспрекословно исполнил приказ.

Он быстро собрался. Так быстро, что «не успел для себя ни рабов, ни спутника выбрать», — он даже «платья не взял» и «никаких ссыльному нужных вещей», потому что приказ, высочайший приказ, выше которого только воля богов, не допускал ни малейшего промедления; простился с домашними и родными; сам не зная зачем (приспел такой феерический час, когда «луна в небесах ночи коней погнала») бросил в «жадный огонь» торопливой рукой «песни о людях, менявших свой облик» и навсегда исчез для великого Рима, для ясного мира.

Вот как случилось, что Назон «и Скифию тоже увидел»… Был гонец. Был гнев. Был корабль. И был роковой приказ, который…


…и привел меня в край, безотрадный для взгляда,

Где под морозной звездой берег Евксинский лежит.


В этом-то краю, в Томах (совр. Констанца в Румынии), Овидий — что тоже известно наилучшим образом — и создал «Скорбные элегии» и «Письма с Понта», в которых, как авторитетно трактует «История всемирной литературы» (Т. 1. М., 1983), он «обнаруживает заметный упадок поэтической изобретательности <…> изощряется в бесконечных вариациях одной-единственной темы — скорби изгнанника, но преодолеть однообразие материала ему уже плохо удается, и он начинает оскудевать и повторяться»; в которых, по заключению разнообразных исследователей, поэта Овидия уже нет, ибо он превращается из поэта в ничтожного льстеца Августа, в малодушного просителя, кое-как сплетающего и посылающего в Рим свои назойливо горемычные песни в надежде, что они подвигнут влиятельных друзей на заступничество, а цезаря на снисхождение.

И наконец, известно, что эти песни не спасли Овидия: никто не изменил его участи. Он так и не вернулся из окраинной зоны мира, где властвуют демоны и где страшное великолепие бессмысленных просторов не способно соперничать с их враждебностью.

Да, мы всё знаем! — немилосердно твердят потомки… Впрочем, Михаил Гаспаров, обнародовавший в 1978 году в научном издании «Скорбных элегий» и «Писем с Понта» обширную академическую статью «Овидий в ссылке», был уже, кажется, в полушаге от милосердия.

«Наказание было очень суровым, — пишет ученый. — Но ни современники, ни ближайшие потомки (как Сенека), ни позднейшие историки (как Тацит) не оставили нам ни единого упоминания о ссылке Овидия, хотя порою, казалось бы, этот пример сам просился им под перо. Все, что мы знаем, мы знаем из упоминаний самого Овидия в “Скорбных элегиях” и “Письмах с Понта”. А упоминания эти, хоть и многочисленны, удивительно неопределенны».

Ну конечно, нужно только попробовать вообразить себе это: Сенека, не просто «ближайший потомок» — его отрочество и юность пришлись на зрелые и старческие годы Овидия, — пишет трактат «О милосердии», где в одном месте (I, 11) противопоставляет кротости молодого Нерона жестокость Августа и, приведя множество примеров, упорно молчит о том, что Август сослал за пределы мира в смертоносные степи одного из величайших поэтов своей эпохи. Нужно только попытаться представить беспредельное лукавство осведомленнейшего Светония, который во второй книге «Жизни двенадцати цезарей» упоминает среди сосланных Августом знаменитостей даже какого-то несчастного пантомима Пилада, но при этом делает вид, что не имеет ни малейшего понятия о «нашумевшей» ссылке Овидия, а в четвертой книге, перечисляя опальных писателей, чьи творения были запрещены и изъяты из библиотек во времена Августа и Тиберия (со слов Овидия, таковая участь постигла, разумеется, и его песни), не удосуживается вспомнить, шельмец, о нашем бедном поэте, хотя называет его друга Кассия Севера, высланного из Рима в том же 8 году. Нужно только вглядеться в обстоятельные труды Тацита, в сочинения Плутарха, в письма Плиния Младшего…

И современники, и «ближайшие потомки», и «позднейшие историки» очень высоко ценили и почитали блистательного автора «Медеи», «Любовных элегий», «Фаст», «Науки любви» и, конечно же, несравненных «Метаморфоз». Но они еще не в состоянии были хоть как-нибудь реагировать (хотя бы просто сказать, что Овидий сошел с ума) на такую литературу, в основе которой лежит бескорыстный обман и которая ставит в центр вымысла собственное «я» автора, сознательно превращенное в художественный персонаж. А между тем всё, что требуется для понимания «Скорбных элегий» и «Писем с Понта», это непредвзято вглядеться в знаки, которые указывают на мистификаторскую природу этих необычных произведений, созданных изобретательным творцом на пике сочинительских способностей, — знаков Овидий оставил немало.

Чем был вызван гнев Августа? Какова была вина поэта?.. О, тут Овидий виртуозно показал, что вина его — это всего лишь второстепенная художественная условность, которая не нуждается в отчетливом оформлении. Ну допустим, предлагает он, была только одна-единственная причина его злополучной ссылки: «лишь за стихи вредным признали» его, то есть он был осужден цезарем за «Науку любви», изданную и ставшую известной всему Риму за восемь лет до того, как вспыхнул ужасный гнев Августа. Нет, отступается Овидий: «Две погубили меня причины: стихи и оплошность». Или все же выразиться вот так: «Пал под гнетом одной, хоть и немалой вины»?.. Или как-нибудь более замысловато, двояко: «Я ничего не свершил из того, что закон запрещает, / Но за собою вину бо́льшую должен признать»… А может, представить, что он «стал жертвой» неких «недавних событий»?.. или только «свидетелем гнусных и пагубных дел»?.. Да-да, «глаза провинились, увидевши нечто»… Нет, лучше взять и грозно внушить, что его бедственная вина была настолько чрезвычайной и «тайной», что о ней «говорить и опасно, и долго», и в то же время, сбивая с толку, обиженно заявить, что она «даже слишком известна повсюду», чтоб ему «самому тут показанья давать». И, наконец, сказать с отчаянной прямотою грядущим буквалистам и буквоедам, которые, не замечая в искусстве искусства, станут искать ответа, в чем согрешил Назон:


…искать ответа не нужно,

Пусть за «Наукой» моей спрятана будет вина.


Но и прямота, увы, не помогла. Буквалисты и буквоеды упорно искали его химерическую вину. И поиски их породили столь же химерическую, всепланетарного размаха книгу — Thibault J. C. The mystery of Ovid’s exile (Berkeley, California UP, 1964), — в которой по поводу вины Назона изложено аж сто одиннадцать научно аргументированных мнений.

Почему Овидий избирает местом воображаемой ссылки именно тот «рубеж у левого берега Понта», где расположены Томы? Да по той же самой (внутренней, художественной) причине, по которой он дает своему кораблю имя богини Минервы. Место это, как и название корабля, прочно связано с мифом, который Овидий наиболее широко использует для сюжетного оформления «Скорбных элегий» и «Писем с Понта», — с мифом о Ясоне, чью судьбу Овидий открыто и подчеркнуто сравнивает со своею судьбою.

По преданию, именно на том месте, где возникли Томы, разворачивалось наиболее трагическое — и наименее сказочное — событие Ясоновых странствий. Сюда, повествует Овидий в «Скорбных элегиях», Ясон приплыл вместе с волшебницей Медеей и ее малолетним братом Абсиртом «на корабле, что воинственным был попеченьем Минервы / Создан и первым прошел даль неиспытанных вод». Беглецов, похитивших Золотое руно, преследовал отец Медеи, царь колхов Ээт. Завидев его корабли, приближающиеся к берегу, Медея решила остановить родителя самым жестоким способом — она расчленила своего брата и вывесила его руки и голову на прибрежной скале… «Томами с этой поры зовется место, где тело / Брата родного сестра острым мечом рассекла», — говорит Овидий, на которого всегда производил неотразимое впечатление образ Медеи, совершившей злодеяние ради любви к Ясону, то есть поражал его, в сущности, определенный фрагмент мифа о Ясоне — великая драма, разыгравшаяся с его любимыми героями в треклятых Томах.

Описание Том как места своей ссылки было, пожалуй, самой трудной задачей для Овидия — и, быть может, не столько творческой, сколько психологической. Он уже возвысился над мифом; миф служил лишь подручным материалом для его собственных вымыслов. Но Томы, невообразимые Томы, о которых даже Страбон, только что выпустивший в свет свою «Географию», не имел реалистичных сведений, — Томы Овидий вынужден был описывать, полностью подчиняясь мифологическим представлениям о северо-восточных окраинах ойкумены.