«Кажется, двое», — сказал тот же бесстрастный голос по рации.

Они видят! И Домового тоже видят.

Ещё через минуту, кажется, с некоторой даже ленцой, голос сообщил: «Продолжают движение».

«Наблюдайте», — ответили ему тут же.

Я не выдержал, поднялся и прошёл к длинному: надо было приказывать возвращаться нашим — и деду, и Домовому, — чего он ждал?

Длинный даже не повернулся в мою сторону, но неотрывно смотрел в темноту, словно видел там и деда, и тех, что по рации сообщались.

«Дед, поди…» — вдруг прозвучало по рации.

И сразу же, тот же голос: «Дед, я тэбе бачу. Нет грибов тут, не ищи, дед. Вы нам, сука, насыпали, — минуту тебе даю, шоб сховатися».

Дали, на самом деле, две минуты.

С той стороны начали шмалять, сначала из стрелкового, потом подключились штуки потяжелей. С этой стороны тоже пошла ответка, сразу поднялся адский грохот — но, в сущности, родной уже, душу греющий.

Я нашёл себе бойницу, секунд пятнадцать наблюдал, соображая, кто тут у нас где и примериваясь, чтоб вниз не пошло — а то прошью собственную разведку, — но дал две очереди, а Домовой уже за спиной образовался, смеётся, что-то руками показывает — понятно что: еле выползли…

Перестрелка длилась с полчаса, на голову сыпалось, в зубах скрипело, — думал при этом: «А в “Пушкине” бульон не доел…»

В образовавшееся затишье мы решили отправиться до дому. Извиняться за причинённые неудобства не стали: ушли, не прощаясь, — все здесь, вроде бы, оставались целы…

Перебегали, склоняя головы, по складским помещениям.

Я видел спину Графа, впереди Графа шёл Домовой.

Запомнил: Домовой уже шагнул в очередной, без дверей, проём, — и вдруг отпрянул назад, развернулся к нам, я рассмотрел даже его лицо. Домовой прижался спиной к стене, слева от проёма, успел маякнуть Графу, или Граф сам всё понял, уже когда Домовой выворачивал из проёма назад. Граф, сделав оборот на сто восемьдесят градусов, успел сгрести меня с зоны пролёта осколков — потому что я бежал ровно в проём, но, сбитый им, сменил траекторию и, тормозя коленом, проехал в угол помещения, а Граф, оказавшийся уже позади меня, левой рукой прихватил меня за бочину, чтоб я не клюнул головой в стену. Тайсон и без нас догадался, что к чему, куда ловчей меня приняв в сторону и присев на колено. Но самое удивительное, что всё это — движения, падения, рывки и перехваты — длилось в общей сложности не более секунды. В соседнее помещение попал заряд РПГ-9, оттуда в нашу сторону вылетел сноп пыли, и Домовой тут же в эту пыль нырнул, и мы следом.

И это всё было такое быстрое, обыденное, почти не суетливое, никого и ничем не удивившее.

* * *

Мы приехали домой очень весёлые.

Домовой успел вкратце поведать, что у этого самого деда с нашим несчастным неприятелем отношения давно сложились весьма особенные: он главный переговорщик по великому количеству вопросов, украинского комбата, и не только, мог при желании по мобильному набрать; к тому же — половине Троицкого дед приходился сватом или дядькой, потому что сам происходил оттуда родом, и всё здесь знал назубок. Ну и его, как мы поняли, знали тоже.

Сидели потом, пили чай: с Графом друг напротив друга, а Тайсон от меня по правую руку, от Графа по левую, смотрел на нас; за спиной у него была кухонная плита, чайники, чашки, соль, сахар, всё положенное, — и, если что-то нам было нужно, он тут же, одним движением с полуоборота выхватывал: «Даю!» — и подавал.

Мне вообще эта манера нравилась — до Тайсона не сталкивался с подобным: чего бы не передал я ему, — на кухне, в машине, в окопе, — он говорит: «Беру!.. Взял!.. Даю!». Полезная привычка: во-первых, точно ничего не упадёт, во-вторых, структурирует пространство, — сразу чувствуется, что порядок существует. Всё, что ты отдашь, — примут. Всё, что ты попросишь, — дадут. Бог есть. Над нами горит путеводная вифлеемская звезда.

Когда начался Майдан, Тайсон сидел в луганской тюрьме: за хранение и распространение. Потом началась война и принесла, помимо всего прочего, амнистию. В благодарность за дарованную свободу, или по каким-то ещё причинам, которые я не уточнял, Тайсон пошёл в ополчение.

Он был отличным, от природы, боксёром, — хотя занимался, конечно, понемножку, в перерывах между приводами по хулиганке, — с невероятной скоростью ухода и удара.

В батальон периодически приходил устраиваться какой-нибудь новый Тайсон — боец с тем же позывным; характерно, что ополченцы, назвавшие себя Али или Льюис, вообще не встречались, — а Тайсон, который Майк, воспринимался как наш, родной.

Но нашему Тайсону манера брать позывной, который он сам уже присвоил, казалась неприемлемой.

Бывало — является к Тайсону гонец и говорит: там, это, опять у тебя дублёр…

Тайсон — уже на ногах (только что лежал): «Номер комнаты?».

Заваливается туда без стука — в нём роста, напомню, при самом щедром пересчёте метр пятьдесят девять, — с порога интересуется: «Кто здесь Тайсон?» — кто-то нехотя, привставая с продавленной до пола (могучий вес) кровати, отвечает: «Ну, я…», — Тайсон подходит и говорит: «Тайсон — это я. Меняй позывной. Или пошли в спортзал, вставай».

У Тайсона был грубый, но, по моим меркам, обескураживающий юмор.

В личке у меня работал ещё Злой, тоже отменный типаж, — они вечно с Тайсоном сцеплялись языками. Мы как-то уехали в Новоазовск со Злым и зависли там, у самого синего моря. Тайсон заскучал, звонит Злому: «Ну, чего, не откинул ещё копыта?» — Злой, с вызовом: «Отлично себя чувствую. Готовься к моему приезду», — Тайсон, обыденно: «Я уже нагадил в твою кровать». Злой: «Переляжешь в мою, а я в твою лягу». Тайсон, бесстрастным голосом: «В свою я тоже нагадил».

Как-то расспрашивал у Тайсона о родителях и друзьях. Оказалось, что отец с матерью в наличии; есть и друг — единственный, выросли в одном дворе, и Тайсон очень тепло о нём отзывался. «Не воюет?» — спросил я. «Да нет, это не его-о-о», — в своей симпатичной манере, с добродушно протянутой финальной гласной, ответил Тайсон. Я увидел в этом что-то щемяще христианское: получается так, что для Тайсона воевать — это его, умирать — его, калекой быть — тоже его, а у товарища — другая судьба, и всё в таком раскладе совершенно нормально: какие вообще могут быть разговоры.

Как они сошлись с Графом, я не понимал, да и не особенно пытался понять.

Графа я перетащил к себе в личку с должности командира взвода.

Он был отличный комвзвода, и Томичу было жалко его снимать с должности, — но что поделать: прошу-то я.

Граф подкупил меня сразу же. В первую нашу зиму батальон подняли по тревоге — выдвигаться на одну из окраин Донецка, где случился прорыв; половина батальона стояла тогда на юге республики, я туда катался каждый день, другая понемногу прела на располаге; вечерами, естественно, отдельные экземпляры норовили нахлестаться — а чем ещё развлечься ополченцу.

Объявили тревогу, Граф встал на дверях и поставил взвод в курс: пьяные на построение не идут.

Сам знал, что датых во взводе двое — в ночи вернулись, он их слышал; оба здоровые: один с лося, другой поменьше.

Взвод повскакивал, оделся-обулся; эти двое тоже норовят в одичавшие ботинки забраться.

Который поменьше, предпринял попытку неприметно пройти первым.

— Куд-да-а? — сказал Граф, выхватил его, прятавшегося меж другими ополченцами, развернул и ладошкой в затылок указал возвратный путь на место.

Тот не понял, сделал вторую попытку прорыва, получил прямой в грудь, осел, его сдвинули с прохода, он так и сидел, даже заснул — не успел ещё протрезветь.

Настал черёд того, что с лося размером.

В Графе было за сто кг мышц и скорости, но этот был килограммов на тридцать больше, и выше на голову.

Граф поискал глазами: табуретка не понравилась своей хлипкостью, тумбочка громоздкостью; приметил кусок трубы, вроде от батареи — но благополучно обмотанной с одного конца поролоном. Взял в руки за холодный конец, стал на выходе.

Я торопился мимо, — но сразу всё понял; спрашиваю:

— Не убьёшь?

— Да не, — спокойно ответил Граф.

Лось как раз пошёл в атаку, несомый не столько ногами в незашнурованных берцах, сколько инерцией веса. Удар был точен, в равной степени бережлив и беспощаден: так бывает.

Отец Графа был станичным атаманом большого посёлка. Воспитывал сурово.

Поймал Графа за картами — малолетний сын играл на деньги, деньги стащил из-под хлебницы, — заставил съесть всю колоду, целиком, без воды.

Ту же шутку повторил с сигаретами (двенадцатилетний сын закурил): нравятся сигареты? Ешь.

На первой же сигарете вырвало: фильтр оказался невкусным.

Мать же, признался Граф как-то, за всё детство ни разу его не позвала, не обняла, в лоб не поцеловала; немецкая порода, что ли, не пойму.

Граф, думал я, глядя на него, был в детстве падкий на ласку, теплолюбивый, — и угодил к таким родителям. Господь с ним в какую-то свою игру забавлялся, лепил из белобрысого мальчугана что-то нужное себе.

Всё детство у Графа — в работе.

Рассказывает: «Трёх быков в шесть утра выводил — цепью обмотаюсь, иначе никак: то одному травки, то другой собаки испугался, — не соберёшь потом».