Жан д'Эм

Красные боги

Конец вместо предисловия

Передо мной дверь. Тяжелая дверь из черного блестящего дуба. Я уже держусь за ручку и хочу ее открыть. Но колеблюсь. Во мне происходит борьба. Зачем я иду? Что я там буду делать? Ведь я не курю, почти не курю. Время от времени пять-шесть трубок, в часы послеобеденного отдыха и безделья. Шесть трубок среднего размера — чистые пустяки. Любой настоящий курильщик подтвердит вам, что это пустяки. Однако почему же сегодня вечером я пришел сюда? Почему?

Я стою в комнате позади китайской лавчонки в самом центре шумного Холона [Город на юге Индокитая, являющийся предместьем Сайгона.]. Зачем я здесь? Я задумываюсь. Мое присутствие здесь кажется мне настолько диким и безрассудным, что я уже отдергиваю свою руку от двери и собираюсь идти назад через магазин почтенного Чен Така, который занимается продажей драгоценных шелков и редкостных китайских безделушек, а кроме того, поставляет опиум избранному кругу любителей из порядочных людей, неспособных его выдать.

Да, я уйду. Так будет лучше. Я уже собираюсь повернуться, чтобы идти назад. Но в этот самый момент судьба решает за меня по-иному. За моей спиной в темноте раздается чей-то недовольный хриплый голос:

— Проходите же. Не топчитесь на месте.

И тогда, инстинктивно нажав ручку, я толкаю дверь и вхожу. Волна едкого запаха обволакивает меня, а мое сердце окунается в благовонную и дурманящую затхлость единственного в мире аромата — шандао.

Дверь захлопнулась. Человек, бывший позади, отстранив меня, проскользнул вперед. Пока он разговаривал с выбежавшим навстречу боем [Бой — мальчик-слуга.], я успел его рассмотреть.

Он был очень высокого роста, сутулый и необыкновенно худой; худоба его еще больше подчеркивалась просторным белым костюмом, висящим на нем, как на вешалке. Если бы не проскальзывающая в чертах лица несомненная молодость, его можно было бы принять за старика, умирающего и уже при жизни превратившегося в скелет. У него была такая нервная походка и такие отрывистые и быстрые движения, которые свойственны постоянным курильщикам, особенно в те моменты, когда они готовятся к жертвоприношениям своему богу.

Впрочем, что мне за дело до этого субъекта? Вот он прошел в глубину комнаты и исчез в дыму. Не знаю почему, но я облегченно вздохнул после этого и сам прошел вперед к бою. Он улыбнулся мне, открыв свои покрытые черным лаком зубы, и показал на свободное место на одном из широких деревянных диванов, стоящих вдоль стен. Я сел и сказал бою:

— Бамбуковую трубку. Среднего размера.

Время исчезло. Сколько часов прошло? Не знаю. И не хочу знать.

Из бамбуковой трубки, почерневшей от опиума, я вдыхаю смертельный и сладостный дурман. Глубоко и долго затягиваюсь, а потом откидываюсь на подушку и смотрю, как выходит из моих ноздрей едкий дым и, завиваясь в кольца, медленно поднимается к потолку.

Тишина. Только комочки липкого шандао потрескивают на огоньке у головок трубок. Полумрак. Слабый свет китайских фонарей затемнен шелковыми абажурами и почти не проникает сквозь клубы дыма.

Невыразимый, непередаваемый запах курильни! Он — все. Кроме него, мне сейчас ничего не нужно в мире. Вся жизнь сосредоточена в этой безграничной сладостности, наполняющей мои вены, проникающей в мозг костей. Мне легко, спокойно.

Восьмая или десятая трубка? Не все ли равно. Я закрываю глаза. В моем мозгу проносятся образы и видения другой жизни и другого мира. Мысли, скрытые в глубоких извилинах мозга, дремавшие и не появлявшиеся в сознании, сейчас колышутся, живут. И это одна из особенностей шандао: когда опьянение от него пройдет, эти мысли не забудутся, не исчезнут в бездне забвения, а оживут вновь уже наяву.

Мне хорошо! Весь мир доступен. В мире все возможно. Все возможно. Все.

Но не это! Нет, это невозможно. Невозможно и недопустимо, чтобы трогали и толкали курильщика, чтобы отрывали его от грез.

Я открываю глаза и вижу, что чья-то рука лежит у меня на плече. Кто этот нахал? Голова моя еле-еле поворачивается, и я с трудом поднимаю свой взгляд на того, кто не знает правил, кто не умеет уважать пьяный покой курильщика. Я смотрю ему в лицо, сначала с негодованием и презрением, потом с удивлением.

Мне кажется, что я не в первый раз вижу лицо, склонившееся надо мной. Да-да, я уже видел эти глубокие и черные глаза. Но где и когда?

Он заговорил глухим и хриплым голосом, называя меня по имени.

— Здравствуй, Жак. Ты удивлен? А я узнал тебя сразу, как только ты вошел и лег на диван рядом со мной. Я сказал тогда себе: вот тот, с кем я провел детство, и кто меня не узнает, потому что я слишком рано состарился, настолько рано, что кажусь чужим даже другу детства. Не подумай, что я опьянел или обезумел от опиума. Нет. Я выкурил двадцать пять трубок. Это как раз та доза, которая нужна мне, чтобы ум стал ясным и чистым. Я ждал этого состояния, прежде чем начать с тобой беседу. Ты спрашиваешь, кто я такой? Я же сказал тебе. Лучший друг твоего детства; мы с тобой долго жили бок о бок, вместе играли, делили друг с другом детские радости и печали. Не вспоминаешь? Это меня не удивляет. У тебя всегда была посредственная память. Ну, а опиума ты, кажется, выкурил слишком мало, чтобы твоя память обострилась.

Он остановился на минуту, как будто желая дать мне время подумать самому. Но я ничего не припоминал. Опиум окутал мою душу спокойной мудростью, я остро воспринимал, хорошо слушал, но своей воли и инициативы не имел.

Я молчал, и он заговорил снова:

— Ну, хорошо. А ты помнишь Динар? Роскошный, блестящий на солнце пляж в Порт-Блан? Зеленую воду в бухте, где мы купались в жаркие июльские дни? Дачу, где мы проводили каникулы? А позже — школу, в которой я учился и куда ты приходил ко мне, Колониальное Училище? И осенние вечера в Люксембургском саду, где мы бродили с тобой по аллеям с белыми статуями?.. Не помнишь? Ничего?

Он наклонился надо мной и улыбнулся. Я рылся в своей памяти. Сцены, о которых говорил этот друг детства и юности, действительно имели место. Их я помнил, но его самого — нет. Я не знаю, кто он. Я не мог больше смотреть на него и в досаде, что не могу его вспомнить, опустил глаза.

Тогда он опять стал говорить сам. В голосе его появилась печаль и словно какая-то таинственность.

— Не помнишь? Ну что ж. Я не вправе сердиться. Открой глаза и погляди еще раз на меня. Попробуй всмотреться в меня подольше и повнимательнее. Да, меня трудно узнать. Волосы мои поседели, лицо побледнело от лихорадки, кожа вся в царапинах, кости вылезают наружу. Я безобразен и похож на отвратительную морщинистую маску китайской трагедии. Я только что вышел из больницы, пролежав четыре месяца в постели. Четыре месяца, а перед этим я перенес жесточайшие страдания и муки, несколько дней жил под страхом ежеминутной смерти. Да, это могло сделать человека неузнаваемым, и я не виню тебя, потому что перед входом сюда я сам в ужасе отступил от зеркала, увидав в нем незнакомое безобразное и изнуренное лицо. Я приехал в эту страну крепким, здоровым и молодым. Вот, едва прошел год, и я теперь уже не человек, а лоскут, обрывок. Я не живу, а медленно умираю. Надо ускорить конец, надо исчезнуть совсем. Исчезну, и ничего не останется, никто не затоскует о Пьере Люрсаке.

— Пьер!

Должно быть, я крикнул это очень громко. Два-три курильщика с соседних диванов недовольно заворчали на нарушителя тишины, возмущающего покой их священнодействия. Я не обращал на них внимания и, протянув руки, повторил несколько раз:

— Пьер! Пьер!

Он положил руки мне на плечо и успокоил:

— Тс-с, тише. Это я. Но замолчи. Я рад. Не двигайся. Опьянение опиумом благословенно и его нельзя смущать. Нет ничего хуже, чем постороннее воздействие для курильщика после того, как он принял свою дозу. Не говори.

Он замолчал. Лицо его было серьезно и задумчиво. А я смотрел на него, и передо мной проносились картины ушедшего детства и юности. Люрсак! Неужели это он около меня? Последний раз я видел его в Сайгоне, куда он приехал через несколько месяцев после выхода из школы. Это было чуть-чуть больше года назад. Я помню его живость, энтузиазм, жажду приключений; помню, как много было в нем силы, молодости, изящества. А сейчас? Да, действительно, лоскут. Жалкий обломок человека. Но почему? Почему?.. Что произошло? Он не отвечал, в упор глядя на меня тяжелым, мрачным взглядом. Потом медленно опустился на диван рядом со мной и, все еще не говоря ни слова, взял мою трубку, которую я выпустил изо рта, когда он стал со мной разговаривать. Закрыл глаза и закурил. Торжественное, величественное молчание царило в этой комнате, напоенной ароматом божественного яда. Часы превращались в вечность.

В заведении почтенного Чен Така слуги были вымуштрованы и умели предупреждать желания посетителей. Бой подошел и дал мне новую трубку. Я закурил тоже.

И вдруг Люрсак начал говорить. Он лежал на спине. Его глаза с расширившимися черными зрачками, неподвижно устремленные в одну точку, казались мертвыми. Но он был жив. Он говорил. Мой опьяненный мозг безвольно воспринимал его слова.

Один за другим постепенно ушли все курильщики. Мы остались вдвоем. И Люрсак все говорил. Слова его падали в мой мозг и оседали там. Я слушал его рассказ о жизни другого мира, слушал его безумные грезы о прошлом человечества. Я слушал слово за словом. Слова, произносимые последними, откладывались в мозгу, но слова, прежде сказанные, я быстро забывал, и связь рассказа для меня была утрачена. Однако я знал, что когда придет новое опьянение, я вспомню все, весь рассказ от первого до последнего слова.