Жан-Мари Гюстав Леклезио

Африканец

Жан-Мари Гюстав Леклезио — выдающийся французский писатель, лауреат премии Ренодо и Нобелевской премии 2008 года. Блестящий стилист, опубликовавший более сорока романов. Шведская академия назваплп его «автором глвых направлений, поэтических приключений, чувственных восторгов и исследователем человечества вне пределов правящей цивилизации».

***

Фот. 1. Карта медицинского округа Бансо, Западный Камерун

Всякий человек — плод его отца и матери. Родителей можно не признавать, не любить, сомневаться в них. И все-таки они в нас — с их лицами, жизненной позицией, жестами, пристрастиями, иллюзиями, надеждами, формой ладоней и пальцев ног, цветом глаз и волос, манерой говорить, мыслями. Возможно, с уже отмеренным сроком жизни. Все это, безусловно, передается нам.

Долгое время я представлял, что моя мать была чернокожей. Я придумывал себе историю, вымышленное прошлое, стараясь убежать от реальности после моего приезда из Африки в страну и город, где я уже никого не знал, которому стал чужим. Много позже, когда мой отец, уже в пенсионном возрасте, вернулся, чтобы жить с нами во Франции, я понял, что как раз он-то и был Африканцем. Принять это было трудно. Мне пришлось мысленно вернуться в прошлое, начать все заново, попытаться понять. В память о том времени и написана эта маленькая книжка.

Тело

О лице, которое я получил при рождении, мне есть что сказать. Прежде всего пришлось его принять. Заявить, что оно мне не нравилось, означало бы придать ему ту важность, которой оно не имело, когда я был ребенком. Я не ненавидел его, нет, просто игнорировал, избегал по возможности. Старался не смотреться в зеркало. Теперь мне кажется, что я не видел его годами. Разглядывая фотографии, я притворялся, что не замечаю его, отводил глаза, будто это был кто-то другой, случайно занявший мое место.

В возрасте примерно восьми лет я жил в Западной Африке, в глухом местечке Нигерии, где, кроме моих родителей, европейцев не было, а все человечество для меня, ребенка, каким я тогда был, состояло исключительно из представителей племен ибо и йоруба. Хижина, в которой мы поселились (слово «хижина» несет определенный «колониальный» оттенок и сегодня кажется странным, однако оно прекрасно характеризует казенное жилье, выделяемое английским правительством военным врачам), состояла из цементной плиты взамен пола, четырех сложенных из камня неоштукатуренных стен да выложенной пальмовыми листьями железной, без намека на декоративность, крыши. Гамаки, державшиеся на вделанных в стены крюках, исполняли роль кроватей. Единственной данью роскоши был душ, соединенный металлическими трубами с баком, который на крыше нагревался от солнца. В нашей хижине не имелось ни зеркал, ни картин, ничего, что напоминало бы о мире, в котором мы жили до сих пор. За исключением, пожалуй, распятия, повешенного отцом на стену, но и то было без человеческой фигуры. Именно там, в хижине, я овладел умением забывать. Мне кажется, что в момент, когда я переступил порог дома в Огодже, произошло «стирание» из моей памяти не только моего лица, но также и лиц всех, кто находился рядом.

Прямым следствием исчезновения лиц в это время явилось появление тел. Моего собственного, тел моей матери, брата, соседских мальчишек, с которыми я играл, африканских женщин на дорогах, вблизи дома, на рынке или возле реки. Статных женских тел, тяжелых грудей, кожи, лоснившейся на спинах, мальчишеских членов с обрезанными розовыми концами. Лица, конечно, присутствовали тоже, но только как подобие кожаных масок: задубевшие, испещренные шрамами и ритуальными насечками. Выпуклые животы, шарики пупков, похожие на зашитые под кожу пуговицы. Был еще запах, и, главное, ощущение от прикосновений — кожа на ощупь не грубая, а теплая и легкая, покрытая тысячами волосков. От множества тел вокруг у меня создавалось впечатление особой, сокровенной близости, которой я не знал прежде: чего-то одновременно и нового, и хорошо знакомого, исключавшего всякий страх.

В Африке бесстыдство тел было великолепным. Оно давало простор, глубину, умножало ощущения, создавало вокруг меня людской водоворот. Это бесстыдство находилось в полной гармонии со страной ибо, с руслом реки Айя, деревенскими хижинами с их рыжеватыми крышами и стенами цвета земли. Оно искрилось в именах, которые впечатывались в меня, означая куда больше, чем просто названия мест: Огоджа, Абакалики, Энугу, Обуду, Батерик, Огруде, Обубра. Оно пропитало собой даже стены тропического леса, обступавшего нас со всех сторон.

В детстве не принято злоупотреблять словами (и они остаются незатасканными). Тогда я был очень далек от всяких там прилагательных и существительных. Я не мог не то чтобы произнести, но и помыслить о таких понятиях, как «великолепный», «огромный», «мощь». Зато был способен их воспринять. Ощутить силу, с которой высокие прямые стволы устремлялись к мрачному, смыкавшемуся над моей головой своду, вовлекая в него, точно в тоннель, кровавую брешь латеритовой дороги, ведущей из Огоджи в Обуду; с необыкновенной остротой почувствовать мощь и великолепие обнаженных, блестящих от пота тел на окраинах деревни, объемистых силуэтов женщин с висящими на их бедрах детьми, — все то, что образует единый, нерасторжимый ансамбль, лишенный всяческой лжи.


Фот. 2. На реке, Аоада (Нигерия)


Я хорошо помню наш приезд в Обуду: вынырнув из лесной тени, дорога прямиком уперлась в залитую солнцем деревню. Отец остановил машину: вместе с мамой он должен был переговорить с местными властями. Я остался один посреди толпы, но мне совсем не было страшно. Чьи-то руки касались меня, трогали за плечи, проводили по волосам, выбивавшимся из-под полей шляпы. Среди тех, кто меня обступил, была одна старуха — тогда я еще не знал, что она старуха. Предполагаю, я догадался о ее возрасте потому, что она отличалась от голых детей и одетых более или менее по-европейски мужчин и женщин, которых я видел в Огодже. Когда мама вернулась (возможно, смутно встревоженная скоплением народа вокруг меня), я показал на эту женщину: «Что с ней? Она больна?» Помню эти вопросы, которые я тогда задал маме. Обнаженное тело женщины, состоявшее из складок и морщин и напоминавшее сброшенный чехол, дряблые длинные груди, свисавшие до живота, сморщенная, увядшая, сероватая кожа, — все это казалось мне странным и в то же время чем-то настоящим. Мог ли я представить эту женщину своей бабушкой? И я ощущал вовсе не ужас и жалость, а приязнь и интерес, — то, что обычно вызывает созерцание истины, живой реальности. И только вопрос: «Она больна?» и сейчас жжет меня; странно, словно все это было вчера. И не из-за ответа — возможно, обнадеживающего или немного смущенного — моей мамы: «Нет, она не больна, она — старая, только и всего». Старость, воплощенная в женском теле, особенно шокирует ребенка, поскольку во Франции, в Европе, в стране корсетов, нижних юбок, бюстгальтеров и комбинаций, женщины успешно спасаются от возрастной «болезни». У меня до сих пор горит щека, словно от пощечины, от этого наивного вопроса и по-своему жестокого ответа матери. Долгое время это оставалось во мне и не находило разрешения. Мой вопрос, разумеется, не был: «Почему эта женщина стала такой — уродливой, изувеченной старостью?» Но: «Зачем мне лгали? Почему от меня скрывали правду?»


Африка была скорее телом, нежели лицом. Ее отличали сила ощущений, неукротимость желаний, яркая выраженность сезонов. Первое воспоминание об этом континенте связано с моим телом, покрытым россыпью мелких пузырьков, вызванных перегревом кожи, — безобидный недуг, которым страдают все белые при попадании в экваториальную зону с комичным названием «потница», на английском — prickly heat. Голый, я лежал на койке в каюте судна, медленно огибавшего побережье, минуя порты Конакри, Фритаун, Монровию. Влажный воздух просачивался сквозь открытый иллюминатор на мое припудренное тальком тело, и мне казалось, что оно заключено в невидимый саркофаг или угодило в вершу, точно рыба, которую уже посыпали мукой и собираются жарить. Африка, отнявшая у меня лицо, взамен вернула мне тело — страдающее, воспаленное тело, которое Франция долго от меня скрывала в расслабляющем тепле бабушкиного очага — тело, лишенное инстинктов, лишенное свободы.


Фот. 3. Ахаггар, наскальные надписи на языке тамашек (Алжир)


Вторым приобретением, сделанным на корабле, который нес меня к новому миру, была память. Африканская действительность стерла все, что ей предшествовало: войну, убогое проживание в тесной квартире в Ницце (мы ютились впятером в двух мансардных комнатах, даже вшестером, если учесть служанку Марию, без которой не могла обходиться бабушка), продовольственные пайки, бегство в горы, где скрывалась мама, чтобы не попасть в лапы гестаповцев. Все это стерлось, исчезло, утратило реальность. Отныне для меня все «до» и «после» будут заключаться в одной лишь Африке.

Свобода в Огодже была царством тела. Ничто не сдерживало моего взгляда, когда я стоял на цементной платформе, служившей основанием нашему дому. Подобный жилищу, устроенному на плоту, дом наш высился посреди океана трав. Если как следует напрячься, я и сейчас смогу воспроизвести расплывчатые границы этого уголка. Кто-то, сохранивший фотографическую память о нем, был бы поражен, сколько всего мог увидеть восьмилетний ребенок. Прежде всего, конечно, сад. Не сад как место для отдыха — да и существовало ли в этой стране что-то, предназначенное для праздности? Нет, это было скорее полезное пространство, где отец посадил плодовые деревья, манго, гуайяву, папайю, а в качестве изгороди перед верандой — апельсиновые и лаймовые деревья, чьи листья муравьи «подбили» белым пухом, создав воздушные гнезда для безопасности своих яиц. В задней части постройки, посреди зарослей кустарника, располагался курятник, где мирно жили куры и цесарки, о присутствии которых свидетельствовали лишь парившие в небе стервятники, в которых отец иногда палил из винтовки. И все-таки это был сад, раз уж один из слуг носил титул садовника — garden boy. На другом конце наших владений, вероятно, стояли хижины слуг: «боя», «младшего боя» и наверняка повара, которого мама особенно любила, готовя вместе с ним разные кушанья, не французские, а например арахисовый суп, жареный батат или фуфу — ямсовую кашу, ставшую нашим повседневным блюдом. Время от времени мама ударялась с ним в эксперименты: варенье из гуайявы или цукаты из папайи, или сорбеты, которые она взбивала собственноручно. В этой части двора всегда было много детей, которые приходили сюда каждое утро поиграть и поболтать с нами и с которыми мы расставались лишь с наступлением сумерек.