Так что, конечно, мои глупости кажутся ему сущими пустяками в сравнении с ужасами, в которых он побывал. Они почти забавляют его. Забавляли.

Мои родители обладали даром к счастью, который они охотно передали мне в наследство.

* * *

Спустя годы я, студент театрального, жил в квартире в том же доме, что и мои родители. Мне часто случалось видеть папины снисходительные улыбки, когда он замечал, какой мы с приятелями устраиваем бардак.


Я всегда готов предоставить кров друзьям-актерам в нужде — например, Анри Пуарье, который ютился в комнате для прислуги, практически нежилой, почти под открытым небом: худая крыша пропускала дождь, вынуждая моего друга жить среди тазов. А так как Анри далеко не единственный молодой артист с богемными замашками и пустым карманом, гостеприимством моих родителей пользуется довольно многочисленная публика. Жан Рошфор, хоть он и не на улице, часто живет у них; Франсуаза Фабиан проводит там все свои дни — но не ночи.

Бывает даже, я приглашаю подружек из тех, что ловят клиентов у Центрального рынка, и, в конце концов, их пестрое сборище у подъезда повергает жильцов в растерянность.


Трехкомнатная квартира на третьем этаже достаточно просторна для нашего буйного братства, а кровати широки и удобны. Недостаток только один: окна выходят во двор, и света маловато.

При постоянном притоке молодых горячих ребят я слишком часто разрываюсь на части, душ забивается, а бардак в гарсоньерке [Гарсоньерка — квартира холостяка; часто об однокомнатной и небольшой холостяцкой квартире. — Прим. ред.] неописуемый. К тому же, будучи в гостиничном деле любителем, я не веду регистрационных книг, что создает порой неловкие ситуации: кто-то в темноте лег на кого-то, думая найти кровать пустой, кто-то вломился в комнату, где уже резвится парочка… Кстати, последний случай, один из самых проблематичных, заставил меня «позаимствовать» на стройке фонарь с кнопкой, который загорался красным, когда вход был запрещен. Так стало возможно предаваться шалостям вдвоем, не будучи потревоженными непрошеными гостями.

Квартиру-общежитие, настоящую «коммуналку» трудно содержать чистой и прибранной. Вдобавок в число наших с друзьями добродетелей сдержанность не входит, и я не могу поклясться, что наши респектабельные соседи от этого не страдали. Часто, кстати, в таких случаях, когда мое гостеприимство по отношению к юным и бедным собратьям переходит все границы, вмешивается мама и выставляет всех за дверь, да так споро, что ей позавидовали бы бретонские грузчики. И это происходит примерно каждые две недели. Сцена вызывает у меня смесь наслаждения и острого чувства вины.

Я терпеть не могу сердить мамочку.

Я так любил мою маму, что мне было невыносимо огорчать ее и видеть, как исчезает с ее лица эта чудесная улыбка, ясная и светлая, делавшая ее такой красивой.

Я всегда стараюсь не делать слишком серьезных глупостей, чтобы не омрачать ее счастья. Да у меня бы и не было никаких смягчающих обстоятельств, ведь при доброте и душевной открытости моих родителей любая попытка бунта с моей стороны была бы неоправданной.

Когда у мамы есть мотив реагировать властно, она это делает. Это ее натура, живая, динамичная. И потом, надо же держаться своей родительской роли. Но сердится она недолго и прощает легко.

Правда, шалые постояльцы с третьего этажа не знают об этой ангельской черте ее характера: они выжидают несколько дней после изгнания, чтобы потом подняться на шестой и постучать в ее дверь с букетом фиалок и очень вежливо сформулированными извинениями. Тронутая, она широко улыбается им, смягчившись. И уже назавтра друзья-приятели возвращаются на третий этаж со своими пожитками.

Это на самом деле не так уж беспокоит мамочку, ведь она и сама всегда готова приютить тех, кому повезло меньше, чем нам, и кто стеснен в средствах.

Я всегда сознавал свои привилегии, понимая, какое мне выпало благословение родиться в семье дружной, любящей и с достатком. Мама наверняка говорила себе то же самое.

* * *

В войну моя мама укрывала трех евреев, преследуемых гестапо. Она носила им еду и питье с осторожностью, которая не казалась мне необходимой — я ведь нечасто встречал немцев за пределами Рамбуйе и думал, что они вряд ли способны видеть сквозь стены.

Она, должно быть, опасалась доносов; и была права. В эти смутные времена все было зыбко и ненадежно, и доверие шло рука об руку с осторожностью, которую в других обстоятельствах назвали бы «параноидальным бредом».


Большие густые деревья клерфонтенского леса не спасали нас от всего. Над нами всеми было одно небо, становившееся серо-черно-кровавым, когда в нем бились самолеты. Союзники и немцы сражались на воздушной арене, а мы, зрители, смотрели снизу.


Папа попал в плен. Это наверняка встревожило маму, но она никак этого не выказывала, упорно оставаясь веселой и жизнерадостной.

К счастью, Поль Бельмондо был не из тех, кто опускает руки и смиряется. Он запланировал и осуществил свой побег благодаря помощи Валантена, классного парня, водившего грузовик строительного предприятия. Так им удалось вернуться во Францию, в Париж.

И это приключение так крепко их связало, что они продолжали встречаться до самой смерти моего отца 1 января 1982 года.

Чудесное появление отца, исхудавшего, с блестящими глазами, после столь долгого отсутствия произвело на меня сильное впечатление. Мама ликовала, счастье было полным, хотя на следующий день ему пришлось уйти, чтобы скрыться, и мы жили без отца до Освобождения. Но благодаря этой короткой интермедии мы с моим братом Аленом получили сестренку Мюриэль, родившуюся девять месяцев спустя!

И в семье появилась еще одна артистка: она стала балериной, танцевала в балетах Нанси и Анжера, потом преподавала в консерватории парижской Оперы. Одной ночи хватило для третьего ребенка. Мои родители не шутили, когда речь шла о любви.


После его ухода мама, беременная, вынуждена была в одиночку справляться с повседневными трудностями военного времени. Пришлось обойтись без папы.

Много позже, когда он покинет нас, ей снова придется жить без него. Но, верная своей силе, своему оптимистичному характеру, привычке идти вперед, не пережевывая бесконечно прошлое, она будет продолжать наслаждаться жизнью, открываться ей.

* * *

Поскольку мама не могла путешествовать с отцом, чья работа скульптора к этому не располагала, она будет делать это со мной, когда его не станет.

Между съемками, как только у меня появляется свободное время, я увожу ее в далекую страну. И каждый раз испытываю тот же восторг, видя ее, полную энергии, смеющейся, движимой ненасытным любопытством, готовой все открыть, все познать. Особенно ее очаровали экзотические края: очень холодные, как Аляска, и очень жаркие, как Карибы.


В ее случае годы никогда не были бременем, под которым коснеют. Старость не убавила ни ее жизнелюбия, ни ее дьявольской энергии. Она слишком любила скорость и полноту жизни.

И, не в пример большинству тех, кто едва решался сесть на пассажирское сиденье машин, зачастую спортивных, мощи двигателей которых я отдавал должное, гоня что есть мочи, мамочка просила еще прибавить скорость. Она любила эти пьянящие ощущения. Стрелка спидометра показывала 200 километров в час, мне это казалось вполне достаточным, но ей — нет. И я жал на газ и прибавлял 10 километров, счастливый, что исполняю ее желание, становлюсь сообщником ее безрассудства. Она ликовала, а я смеялся.

Когда после нее какой-нибудь в меру боязливый приятель садился в одну из моих гоночных машин и при первом же легком ускорении начинал жалеть о только что съеденном обеде, белел и желтел лицом, молился всем святым, даже тем, которых нет, и заклинал меня сохранить ему жизнь, я молча, но красноречиво воздавал должное стойкости моей мамы.


Я сделал бы что угодно, лишь бы доставить ей удовольствие, а поскольку кое-каким талантом к чему угодно я обладал, она часто была счастлива.

Даже когда она потеряла зрение и оказалась лишена наших экскурсий в зарубежные страны и импровизированных ралли по дорогам Франции — еще без радаров и мобильных жандармов, — она продолжала путешествовать, улыбаясь. Я приходил к ней и читал ей романы. Держа тон, как принято говорить.

Признаюсь, я немного перебирал с игрой голосом, чтобы воспроизвести перед ней образы. Юный студент Консерватории, который, привыкнув к пространству театра, слишком громко говорил поначалу на съемочных площадках, вновь оживал для нее.


Мне бы хотелось, чтобы она услышала эти строки из моих уст. И чтобы вернулась туда, в Клерфонтен, со мной.