Дядя Маурисий был прав. Портреты из галереи… Когда мать продала дом, их привезли ко мне тщательно упакованными, как богатое наследство. Я их до сих пор не распаковал и не повесил на чердаке, потому что чердака у меня нет и никогда не было. Но я хорошо их помню, потому что с детства на них смотрел: суровое лицо и парик Антония Женсаны и его чопорную жену, Аделу Каймами. У них было по два портрета. Лучший из них и, скорее всего, лучший из всей коллекции — работы Тремульеса [Имеется в виду один из братьев Тремульес-и-Роч, Мануэль (1715–1791) или Франсеск (1722–1773). Оба они были известными каталонскими художниками.]. Я помню черты и его старшего сына, Маура Женсаны, и его жены, Жозефины Портабельи, и ее испанской собачки, которую, как гласила золоченая надпись на рамке, звали Бонапартом. Этих пращуров, конечно же, никак нельзя было назвать франкофилами. Больше всего изображений осталось от сына господ с собачкой, еще одного Антония Женсаны (прапрапрадеда Тона), значащегося в анналах дяди Маурисия как Антоний Второй, Златоуст, который решил попытать счастья на тернистом пути испанской политики середины девятнадцатого века и всю жизнь принадлежал к лагерю королевы Изабеллы и с течением времени добился пустой славы парламентского оратора. Он, бедняга, и представить себе не мог, что время при участии шаловливых генов смешает его основательно либеральную кровь с самой что ни на есть глубоко карлистской кровью позолотчика статуй, его заклятого врага, пламенного сторонника наследника престола. И что этот союз в начале двадцатого века явится причиной появления на свет рассеянного, влюбчивого, чувствительного и ленивого персонажа, заядлого игрока и неистового поклонника красоты по имени Маурисий Безземельный, который имел несчастье совершенно свихнуться и на данный момент сложил из бумаги уже целую дюжину абиссинских львов, которых, по его словам, необходимо прятать от разрушительного гнева сержанта Саманты. Как он не мог представить себе и того, что этот неравный брак в середине двадцатого века явится причиной появления на свет еще одного рассеянного, влюбчивого, чувствительного, ленивого и непостоянного персонажа по имени Микель Женсана-и-Жиро́, которому до ужаса безразличны мечты Карла VI, графа де Монтемолина [Инфант Карлос (1818–1861) — карлистский претендент на королевский престол Испании под именем Карла VI (1845–1861). — Примеч. ред.], и который, проезжая в такси мимо статуи генерала Прима [Жуан Прим (1814–1870) — испанский военный и либеральный политик, сторонник королевы Изабеллы II, президент Совета министров Испании в 1869–1870 гг. Свою карьеру начал с участия в Первой карлистской войне (1833–1839). — Примеч. ред.], своего дальнего родственника, в парке Цитадели (побежденные прошлого века так и остались навсегда без статуй), даже взгляд не поднимет посмотреть, сколько голубиного помета накопилось у него на голове.

Надо сказать, что об Антонии Втором, Политике, известно кое-что еще: он привел в негодование добрую половину города Фейшес, женившись на бывшей парижской танцовщице, родившейся в Манрезе [Город в Каталонии, в 65 км от Барселоны. — Примеч. ред.], — на прапрабабушке Маргариде. Но потом его простили, поскольку он сумел заслужить дружбу генерала Прима, которого в те времена голуби обходили стороной. Подле друга ему выпало провести часы тревоги и минуты славы. Ему удалось женить своего сына, поэта Маура Второго, Божественного, на племяннице генерала, прабабушке Пилар. Но ему не довелось стать валенсийским свояком генерала Прима, потому что Амадею Савойскому [Амадей I (1845–1890; король Испании в 1870–1873 гг.) — второй сын итальянского короля Виктора Эммануила II. Избран на испанский престол кортесами после продолжительного междуцарствия, в ходе которого испанское руководство искало кандидатуру нового короля за границей. В феврале 1873 г. Амадей, столкнувшись с социальным кризисом и началом Третьей карлистской войны, отрекся от престола. — Примеч. ред.] заблагорассудилось занять испанский трон за год до заключения этого желанного брака. Как бы то ни было, поэту Мауру повезло: несмотря на то что его жена не принадлежала к могучей ветви Примов, герцогов Кастильехос, и не была герцогиней Прим, престижа доставало и на их семью. Но вообще-то, я люблю деда Маура не за его родственные связи с военными, а за то, что он был поэтом. Похоже, что, кроме стихосложения, он предавался пламенному соперничеству, которое неизбежно, будто повинуясь какому-то закону природы, сталкивало его с поэтом по имени Жуан Марагаль [Жуан Марагаль (1860–1911) — один из самых значительных каталонских поэтов конца XIX — начала XX в.]. Прадеду Мауру не пришлось пережить смерть жены и внучки Эльвиры во время бессмысленной бомбежки города Гранольерс, потому что он умер еще до начала войны [Гражданская война в Испании продолжалась с 1936 по 1939 г. — Примеч. ред.]. Портрета его сына Антония, деда Тона, который женился на бабушке Амелии, в галерее не было — его заменяла пожелтевшая фотография, половину которой занимали его усы.

— Да покарает его Господь, Микель.

— Что ты такое говоришь?

— На деде Тоне лежит ответственность перед Историей за прекращение чередования Антониев и Мауров в нашей семье, поскольку своего сына, твоего отца, он назвал Пере. — У дяди на шее вздулась вена. — А это уже совсем другая история — так называемая Война имен.

— И ты навеки его проклял, потому что он назвал сына другим именем?

— Нет. Я проклинаю его навеки за то, что он был сукин сын.

— Он был моим дедом.

— И моим приемным отцом. Но он сукин сын, слышишь?

Не дожидаясь, пока дядя начнет краснеть и бледнеть от гнева и криков, я поспешил подтвердить, что да, конечно, дядя, он — сукин сын. Пусть он мне дед, но сукин сын. Ведь это исчадие ада развязало Войну имен, назвав моего отца Пере, а не Антонием.

— Нет, его должны были назвать Мауром. А тебя Антонием.

Да. Это, конечно, серьезно. Впоследствии дед Тон, раскаявшийся в содеянном, попытался настоять на том, чтобы тетю Элионор назвали Маурой, но бабушка Амелия наотрез отказалась: ей вовсе не хотелось, чтобы дочь всю жизнь мучилась, называясь именем известного политика. Девочку окрестили Элионор, и она умерла очень скоро, через три или четыре года, от лихорадки. И когда родился третий ребенок, еще одна дочь, деду Тону даже в голову не пришло окрестить новорожденную Антонией, потому что бабушка была уже начеку. Девочку назвали Эльвирой, и это она умерла при той страшной бомбежке. И у бабушки Амелии и деда Тона навсегда остался в глазах горький отблеск. Может быть, потому-то дед Тон и поступил так, как поступил. И хорошо еще, что они не дожили до побега единственного оставшегося у них сына; иногда смерть ведет себя по-джентльменски. Но бабушка была сильной женщиной, как Жулия. После войны, уже состарившись, бабушка с дедом посвятили всю оставшуюся у них нежность своим единственным внукам: Микелю Первому и Микелю Второму, последним отпрыскам рода. Бедные старики, сколько лишней нежности у них осталось, они не успели потратить ее на дочерей: Элионор умерла в четыре года, от лихорадки, а Эльвира — в двадцать лет, во время бомбежки. Бедная бабушка Амелия, вопреки советам мужа, отказалась уезжать из дома Женсана. Этим она спасла себе жизнь и пришла в отчаяние, поняв, что невольно послала на смерть свекровь и дочь. Бабушка Амелия — последний персонаж из портретной галереи дома Женсана. Родители Микеля так и не нашли подходящего момента, чтобы сфотографироваться. А когда они наконец собрались это сделать, за день до того, как собирались пойти в портретную студию Франсино, отец сказал: я выйду на минуточку — и больше не вернулся. Шел дождь, а он был в домашних тапочках.


— А для меня, дяди Маурисия Безземельного, Хранителя Семейной Памяти, пережившего в сердце своем столько смертей и боли и сошедшего с ума, потому что в голове не умещалось так много печали, места в галерее не нашлось. С меня не писали портретов масляными красками, хотя я безутешно и долго оплакивал смерть моих сводных сестер, сначала Эли, а потом Эльвиры. Она была такой красавицей в восемнадцать лет! Ты даже не думай, Микель, что это просто старческая слабость, что я вдруг начал тосковать по мертвым, с которыми я скоро снова увижусь. Во-первых, я не собираюсь ни с кем там встречаться, потому что не верю в жизнь после смерти. А во-вторых, когда говоришь о семье, нельзя не вспоминать о тех, кто умер: жизнь существует потому, что люди умирают, и нет в жизни ничего более естественного, чем смерть. Я боюсь смерти, Микель. Но мне некому об этом сказать, даже сержант Саманта мне тут не помощник. Она ведь думает, что я душевнобольной, и следит только за тем, чтобы ты не приносил мне шоколада.

— А у тебя печень от него не лопнет?

— Я свободный человек, Микель. — Он порылся в ящике тумбочки. — Вот, смотри.

И вот дядя Маурисий смотрит на меня с фотографии, которая всегда висела внизу у лестницы, рядом с портретом тети Карлоты, его матери. Невероятно молодой дядя Маурисий, в канотье и с сигарой, с небрежным видом, типичным для счастливых двадцатых годов. «А для меня они уже не были счастливыми, Микель. Смотри, на фотографии я только притворяюсь счастливым».

Я кивнул на фотографию:

— Почему она никогда не висела в портретной галерее?

— Потому что, по мнению папаши Антона, Mauritius non erat dignus [Мауриций был недостоин (лат.).]. — Он даже не улыбнулся. — Взгляни, вот это — официальная версия генеалогического древа нашей семьи.

— Почему «официальная»?

— Потому что есть еще другая, настоящая, неизвестная и правдивая. Я тебе ее нарисую, если руки не слишком будут дрожать.