Когда в семнадцать лет он покинул отчий дом, у него ничего не было, кроме храбрости и твердой воли. А происходило это в самую черную годину революции. Король только что погиб на эшафоте. Королева вот-вот должна была разделить его участь. Лилась кровь лучших людей Франции. Но в те дни судьбы монархов мало интересовали Анри. Сильные мира сего были для него так же далеки, как солнце и луна. Притом солнце хоть согревало его днем, а луна светила по ночам. Его тянуло в Париж потому, что там, по его представлениям, кипела настоящая жизнь, там все только начиналось. Охваченный честолюбивыми мечтами, он ощущал в себе несокрушимую волю и стремление завоевать самые неприступные высоты. Среди апокалипсиса революции он смог добиться всего, о чем мечтал.

Своим состоянием Гранье был обязан прежде всего себе, а потом Наполеону, коему служил с безграничной верностью и преданностью. И Наполеон помог утвердить могущество банка Гранье, сделав баронским феодом земли в Берни, купленные банкиром. А предприятие Гранье в ответ на это поддерживало императора вплоть до последнего его вояжа на Святую Елену и питало империю, пока та существовала. Но вне всякого сомнения, то, что основал Гранье, оказалось прочнее созданного корсиканцем: Империя умерла, а банк процветал, будучи слишком влиятельным, чтобы потерять приобретенную мощь и энергию.

Едва высадившись во Франции с поношенным багажом и идеями, устаревшими еще в прошлом столетии, Бурбоны испытали нужду в деньгах. И еще больше них в золоте нуждалась сама Франция, которой предстояло выплатить невероятную дань победителям корсиканского Цезаря. Часть этих сумм дал Анри Гранье. Но отнюдь не ради новых повелителей, которые не добились от него ничего, кроме натянутой почтительности, и сами почти открыто презирали его. Для него они были пигмеями, заблудившимися в башмаках великана, и после Ватерлоо банкира никогда не видели в Тюильри, несмотря на мольбы его супруги.

Виктории де Лозарг едва исполнилось шестнадцать, когда Анри Гранье повстречал ее в Клермоне, куда направился, чтобы заключить кое-какие сделки. Там она ухаживала за больной теткой, графиней де Мирефлер, клиенткой Анри. И тотчас молодой банкир сделался рабом этого белокурого ребенка, изысканной утонченностью напоминавшего цветок миндаля. Он даже не попытался распознать, какова истинная натура молодой девушки. Впрочем, основными чертами натуры юной Виктории были немалое упрямство и восхищение собственным совершенством. Страсть молодого человека, слывущего таким богачом, оказалась большим соблазном, уже не говоря о том, что покоряла сама возможность блистать при дворе, пусть самозваном, с еще не просохшей позолотой, и, напротив, ее отнюдь не прельщало зачахнуть в каком-нибудь из старых овернских замков, проведя там остаток дней.

Она вышла за Анри вопреки воле семьи, оскорбленной тем, что аристократка древнего рода вручит свою судьбу выскочке из низов. За исключением мадам де Мирефлер, все Лозарги прокляли ее, отреклись от предательницы, и юная баронесса де Берни с тех самых пор не видела своих родителей. Маркиз, ее старший брат, даже не соблаговолил оповестить ее об их кончине. Для всех Лозаргов Виктория была мертва.

Впрочем, она от этого не слишком страдала. Состояние супруга, милости императорского двора и ее красота сделали из нее одну из самых известных светских львиц. Ее туалеты ревниво обсуждались, ее экипажи, ливреи ее лакеев служили образцами для подражания, весь цвет Парижа теснился на празднествах, задаваемых ею в особняке на Шоссе д'Антен или в роскошном замке Берни около местечка Френ, возведенном Франсуа Мансаром еще во времена Короля-Солнца.

Жизнь молодой женщины превратилась в вихрь нескончаемых удовольствий, ее супруг сделался ее рабом и волшебным устроителем всех этих чудес, а рождение дочери лишь на самый краткий срок прервало их череду. Обольстительная Виктория не без раздражения готовилась к тому, что ее красота на время будет сокрыта от людских глаз, однако в конце концов она примирилась со своей участью, ибо Леруа, императорский портной, сотворил для нее такие очаровательные туалеты. Они походили на облака снежных хлопьев, причем пышность прозрачных кружев скрывала следы беременности, что позволяло ей принимать посетителей, возлежа на обитой небесно-голубым атласом софе. Вдобавок Гортензии, по счастью, вздумалось родиться 20 марта 1811 года, то есть в один день с сыном Наполеона, маленьким римским королем. Ее мать извлекла из этого совпадения немалую выгоду, поскольку императорское семейство сделалось еще щедрее в своих милостях: сам император и его невестка, королева Нидерландов, принимали дитя от купели; младенец получил, помимо сундучка с поистине царским бельем и пеленками, имя Гортензии-Виктории-Наполеоны.

Гортензия никогда не замечала в отношениях родителей ничего, что хотя бы отдаленно напоминало размолвку. Напротив, казалось, они прекрасно понимали друг друга, тем более что каждый жил собственной жизнью: Анри целиком занимали дела, Викторию — удовольствия, но эта пара явственно пребывала в полном согласии.

Лишь два раза девочка могла слышать, как из апартаментов матери доносились громкие возгласы. А однажды звук хлопнувшей двери пробудил ее среди ночи. Она поднялась и, постаравшись не разбудить гувернантку, скользнула на лестницу. Там, присев на холодные мраморные ступени, скрытая позолоченной бронзовой решеткой перил, она увидела отца: прислонившись спиной к двери в спальню матери, с покрасневшим лицом он нервной рукой рвал с шеи свой белый галстук. Он задыхался, словно от долгого бега… В ужасе девочка решила, что он болен, и хотела уже поспешить ему на помощь, но не успела. Оторвавшись от этой двери, он бросился вниз по лестнице. Дверь в большую прихожую с грохотом захлопнулась. Послышался цокот копыт лошади, пущенной в галоп. Потом настала тишина…

Гортензия была еще слишком мала, чтобы сделать какой-либо вывод из увиденной странной сцены, но теперь часто возвращалась к ней в воспоминаниях. Может, согласие ее родителей было показным? И любовь ее отца к матери, бросавшаяся в глаза даже слепцу, оказалась безответной? В тишине маленькой комнатки (ее отвела Гортензии мать Мадлен-Софи, желая несколько отдалить от тех девушек, которые могли быть с нею жестоки) Гортензия пыталась соединить в одно целое все, что она запомнила о своем последнем пребывании в родительском доме, но не открыла для себя ничего существенного. Быть может, в веселости матери было что-то натянутое? А отец стал молчаливее обыкновенного? Но вокруг них всегда оказывалось так много народу, что она с трудом выделяла своих близких из этой толпы. Как раз в дни ее последнего приезда из пансиона, в октябре, весь дом был охвачен привычным вихрем светских удовольствий, и вплоть до самого отъезда Гортензия почти не видела родителей. Гувернантка отвезла ее в обитель Сердца Иисусова, как всегда, помогла обосноваться в том спокойном трудолюбивом мирке, в котором монахини затворяли своих учениц…

Обычно она вовсе не страдала от разлуки, но теперь мысль о том, что больше она их не увидит, казалась невыносимой. Она открыла в себе жгучую любовь к родителям и то, что привязана к ним всеми явными и тайными струнами собственной души. Особенно к отцу, чью храбрость и воинственный задор она обожала. Ее любовь к матери была окрашена легкой снисходительностью. В кружке ее близких подруг или по крайней мере тех, которые почитали себя таковыми, говорили, что она — вылитая мать, однако Гортензия прекрасно понимала, что это не совсем так. Виктория была похожа на фею, чьи золотистые волосы природа создала для того, чтобы их венчала бриллиантовая диадема или соболий ток, украшенный изумрудом. Ее изменчивые глаза приобретали томный отсвет муслина и шелков, облекавших ее стан и более напоминавших о древнегреческих Грациях, нежели о буржуазном стиле, соответствовавшем нынешним вкусам. На какое-то время ее позабавил новомодный силуэт, поскольку позволил подчеркнуть поясом с широченным бантом невообразимо тонкую талию, однако она наотрез отказывалась носить широченные рукава буфами. Она их всячески высмеивала, поскольку они скрадывали прелестную форму ее рук и плеч… Именно ее смех Гортензия помнила всего отчетливее: словно воздушный водопад, в котором сверкали и переливались нежные трели высоких серебристых нот, летевших ввысь, подобно песне. Среди безмолвия монастырской ночи материнский смех неотвязно звучал в ушах девушки и исторгал слезы отчаяния… А вот Виктория не плакала никогда…

Двойные похороны, роскошные и внушительные, состоялись 28 декабря в церкви Святой Магдалины, и Гортензия наблюдала за ними в стороне от толпы праздных зевак, жадных до скандалов, у почти сокрытой от глаз боковой часовенки, где было относительно спокойно. Она сидела в карете своего отца, забившись в угол, ее руку сжимала в своих мать-попечительница. После многочасовых рыданий у нее иссякли слезы, сердце разрывалось от отчаяния, она уже никого не узнавала. К тому же можно было подумать, что все друзья бежали с этого празднества смерти: вокруг толпились одни незнакомцы…

К счастью для сироты, до нее не доносились полные отравы сплетни, недостойные слухи, шепотом передававшиеся из уст в уста. Она не слышала рассказов о том, что банкир убил свою жену в припадке ревности после того, как застал ее в салоне особняка Деказ за более чем галантной беседой с доном Мигуэлем, португальским принцем и полудиким супругом молодой королевы Марии, посетившей в эти дни Париж… Тонкий черный силуэт матери Мадлен-Софи, ее исполненный твердости взгляд держал эту толпу на расстоянии и оберегал Гортензию вернее, нежели траурный креп покрывала. При приближении монахини разговоры умолкали, ибо почти все преклонялись перед ней; каждому были известны ее высокие добродетели, а также то безусловное покровительство, какое ей оказывали не только члены королевского семейства, но и главы всемогущей Конгрегации иезуитов. Именно она потребовала христианских похорон не только для жертвы, но и для убийцы, виновного еще и в «лишении себя жизни». В стыдливом целомудрии власти заключили, что с ним случился приступ безумия: иначе покойный не избегнул бы постыдного жребия самоубийц…

Однако же не обошлось без неприятного происшествия. Оно имело место на Северном кладбище, в то время как гробы, отделанные бронзой и красным деревом, опускали в открытую могилу. Мать Мадлен-Софи приказала Може подвезти карету как можно ближе к могиле, чтобы Гортензии не пришлось пробираться сквозь густую толпу. Им предстояло пройти лишь по короткой аллее.

Поддерживаемая спутницей, вложившей ей в руки большой букет фиалок, Гортензия вышла из кареты, путаясь в окутавших ее всю длинных черных покрывалах. Луи Верне, тоже весь в черном, бросился, чтобы показать ей дорогу и надежнее оградить от толпы, как вдруг из-за высокой стеллы возник молодой человек. Сорвав с головы серый цилиндр, он преградил девушке дорогу….

— Вашего отца убили, сударыня! — вскричал юноша. — Он не покончил с собой! Он не убил вашу матушку! Они пали от руки убийц… оба!

Сквозь черную дымку вуали Гортензия мельком разглядела молодое лицо, достаточно симпатичное, но совершенно лишенное самоуверенности, оно белело в венце густой шевелюры и бакенбард цвета сажи, на нем горели черные глаза. Человек этот казался не в себе, но она не испугалась.

— Кто их убил?.. Вам это известно?..

— Нет… Еще нет! Но я отыщу…

На незнакомца уже накинулись трое полицейских — в поношенных рединготах, вытертых бобровых шапках, с дубинками из витой кожи, — они схватили его, несмотря на яростное сопротивление. Застыв на полпути к могиле, Гортензия еще слышала, как он кричал:

— Ищите высоко!.. Очень высоко!.. И остерегайтесь! Вы слишком богаты!..

Удар дубинки по голове лишил его чувств, и он исчез в черной груде навалившихся на него стражей порядка. Вокруг себя Гортензия слышала голоса, восклицавшие: «Какой позор!.. Это настоящий скандал!.. Бедняжка!.. А он, конечно, либерал!.. Один из этих безумных оппозиционеров… Король слишком слаб».

Твердая рука матери-попечительницы вновь взяла ее за локоть.

— Идемте, дитя мое!.. Все это отвратительно!

Почти машинально Гортензия уронила цветы в яму могилы, где два гроба лежали рядом. Ей пришла в голову мысль, что, может быть, отец с матерью в эту минуту счастливы, ибо покоятся вместе отныне и навсегда. И внезапно у нее пропало желание плакать. В последний раз перекрестившись, она отвернулась от могилы, которую начали уже засыпать, нашла носовой платок и, освободившись от руки, поддерживавшей ее, высморкалась.

Сомкнувшаяся за ее спиной толпа, перешептываясь, с живейшим любопытством взирала на предоставленное ей зрелище. Она вдруг стала замечать блестящие от возбуждения глаза, губы, уже складывающиеся в подобие плотоядной улыбки. Все эти люди следили за ней, пытаясь уловить малейшие проявления ее душевной боли… Меж ними, может быть, скрывается и убийца ее родителей. Ибо теперь она была уверена: их убили. Слова молодого человека слишком ярко напомнили кошмар, привидевшийся ей тогда ночью. Теперь тот сон казался ей пророческим… Осталось отыскать волка-убийцу. Кто мог им быть?

Ею внезапно овладел гнев. Она больше не желала выглядеть жертвой и захотела выказать собственный характер, так похожий на отцовский; это его кровь, как ей почудилось, вскипела в ее жилах. Откинув обеими руками длинное креповое покрывало, падавшее ей на глаза, она отбросила его за спину, открыв юное лицо, омытое слезами. Ее почерневший от презрения взгляд смел с дороги все эти физиономии и силуэты. Затем, высоко подняв голову и гордо вздернув подбородок, она пошла к толпе любопытных зевак, и те поспешно расступились перед ней, как покрытая зыбью морская гладь перед килем фрегата…

С вуалью, развевавшейся на зимнем ветру, в сопровождении молчаливой матери-попечительницы, в глазах которой вспыхнул огонек интереса, она подошла к карете и перехватила одновременно удивленный и восторженный взгляд старого кучера.

— Отвезите меня домой, Може!

Но тут к ней бросился Луи Верне.

— Это невозможно, сударыня, — прошептал он. — Префект полиции уже наложил печати на двери вашего особняка. Вам нельзя туда войти. Нужно дождаться, пока закончится расследование…

— Расследование? Какое расследование? Разве не раззвонили повсюду, что мой отец покончил с собой, предварительно убив мою мать? Так к чему расследование? Если, конечно, только что арестованный юноша не сказал правду…

Ее высокий хрустальный голос прозвучал громко и с вызовом. Раздавшийся вокруг ропот доказал ей, что ее услышали, но теперь уже сама мать Мадлен-Софи решилась взять дело в свои руки.

— Вам надо еще некоторое время побыть у нас, Гортензия. Нужно дождаться, пока соберется семейный совет, поскольку, к несчастью, вы еще несовершеннолетняя.

— Совет? Какой семейный совет? У меня нет семьи…

— Вы же знаете, что есть. Ну, идемте же. Тут так холодно. Сжальтесь же над моими ревматическими болями, — добавила она с едва заметной улыбкой.

Гортензия схватила ее руку и поцеловала.

— Простите меня, — сказала она, помогая монахине подняться в экипаж.

— Так мне везти вас в обитель, мадемуазель Гортензия? — с ноткой разочарования в голосе переспросил Може.

— Да. Пока что. Но будь спокоен: все в доме останется как прежде. По крайней мере в том, что касается тебя!

Створка кареты захлопнулась за ней. Може развернул экипаж и, не дожидаясь, пока выедет за пределы кладбища, пустил своих ирландских лошадок рысью, направляясь к центру города.

— По всей видимости, вам назначат опекуна, — после некоторой паузы произнесла мать Мадлен-Софи. — Быть может, он не позволит вам сохранить старые порядки в доме ваших родителей.

— Между содержанием дома и Може — целая пропасть, матушка! К тому же я не вижу, кто бы мог стать моим опекуном.

— Но… ваш дядя. Он же ближайший родственник.

— Я никогда не видела дядю, матушка. Тот, кто отрекся от собственной сестры, не может быть членом моей семьи. И вдобавок было бы весьма удивительно, если бы дела моего отца оказались не в полном порядке или если бы он вообще не предусмотрел случая своей внезапной кончины. Уверена, что он давно и окончательно все решил и всем распорядился…

— Относительно вас… и вашей матери, как я думаю. Однако, вне всякого сомнения, он не мог представить себе, чтобы она одновременно с ним отправилась к господу. Здесь возникают некоторые затруднения в том, что касается законов…

— Ведь вы тоже не верите, что он совершил это двойное преступление, не так ли? — прошептала Гортензия с неожиданной страстностью.

Узкое лицо с задумчивыми глазами повернулось к дверце, за стеклом которой проплывали оголенные деревья и мокрые дома.

— Я мало встречалась с вашим отцом, — сказала мать-попечительница, несколько помедлив, — но мне кажется, что я вполне могу судить о нем. Это один из тех людей, что не отступают ни перед каким препятствием или испытанием. Он, несомненно, бывал жесток с другими, но умел быть суровым и к себе… Если бы в ту ночь все произошло, как говорят, этот поступок обличил бы натуру слабую, непостоянную. Душа и разум подсказывают мне…

— Что его убили, как сказал тот юноша? Кстати, известно ли, кто это?

Монахиня улыбнулась.

— Мне, во всяком случае, он незнаком. Вы же знаете, я редко посещаю места, где занимаются политикой! Что касается истинной причины происшедшего… думаю, она ведома одному господу.

— И все же необходимо, чтобы однажды я тоже это узнала!

Когда они вернулись на улицу Варенн, в доме все было вверх дном. Наступил день традиционного визита мадам дофины… и долгожданного полдника. Везде царило оживление, невозможно было пройти по коридору или пересечь комнату, не натолкнувшись на кого-либо, стремительно бегущего со столовым бельем, посудой или вазами, пока еще без цветов, но уже полными воды.

Не желая участвовать в приготовлениях к празднеству, Гортензия выбрала сад… Она любила его благородный упорядоченный вид, параллельные ряды цветников, которые садовник засаживал сообразно сезону то первоцветами и левкоями, а потом низкорослыми далиями, китайскими астрами или хризантемами. Она любила здешние длинные аллеи. Особенно ее манили гортензии, растущие прямо у стены. На зиму садовник заботливо укутывал кусты слоем соломы, летом же они покрывались широкими мясистыми листьями и огромными шарами розовых цветков, которые обожала ее крестная мать.

Не то чтобы девушка более всего ценила гортензии, цветы без запаха, — она предпочитала розы, — но их внушительная масса давала ей какое-то ощущение уверенности и спокойствия.

Скрестив руки под черной шерстяной накидкой, она сошла по широким ступеням, ведущим от террасы в сад, и направилась к гортензиям. Вдруг у нее вырвался возглас досады: посреди аллеи, перегородив ей дорогу, стояли несколько пансионерок и оживленно беседовали.

Гортензия хотела было свернуть в сторону, но они уже заметили ее и разглядывали с затаенной усмешкой; их перешептывания не предвещали ничего доброго. Здесь собрались самые непримиримые из дочерей эмигрантов, те, для кого дочь банкира была врагиней, к тому же наследницей громадного состояния, несносной выскочкой, с отменной наглостью кичащейся своими бонапартистскими пристрастиями.

Сойти с дороги Гортензия сочла бы для себя унижением. Это было бы подобно спуску флага на военном корабле ранее, нежели противник произведет первый залп. Как только что на кладбище, она решилась взглянуть в лицо опасности и, не замедлив шага, направилась к ним. Может, из уважения к ее трауру они расступятся, как незадолго до того толпа кладбищенских зевак?..