Поскольку страсть сеньора Жозе явно относится к числу самых невинных и безобидных, отчасти Даже не очень понятно, почему прилагаются такие неимоверные усилия для того, чтобы никто не заподозрил, что он собирает коллекцию вырезок из газет и журналов, посвященных знаменитостям, причем по принципу именно что их знаменитости, ибо ему совершенно безразлично, идет ли речь о политиках или о генералах, об актерах или об архитекторах, о музыкантах или о футболистах, о велогонщиках или о писателях, биржевых спекулянтах или балеринах, убийцах или банкирах, мошенниках или королевах красоты. Впрочем, таился сеньор Жозе не всегда. Да, он никогда не рассказывал о своем пристрастии тем немногим сослуживцам, с которыми поддерживал более или менее доверительные отношения, но объяснение этому следует искать в самом складе характера его, сдержанного и замкнутого, а не в осознанном опасении быть поднятым на смех. Столь ревностное стремление оградить свою частную жизнь от посторонних взглядов проявилось вскоре после того, как были снесены домики, лепившиеся к стенам Архива, а точнее — после того, как нельзя стало пользоваться вторым выходом. Может быть, конечно, это одно из тех случайных, но весьма нередких совпадений, но все же неясно, какая связь сразу или с промедлением возникла между этим запретом и столь остро проявившейся необходимостью соблюсти тайну, однако же всем известно, что дух человеческий зачастую принимает решения, причины которых ему самому непонятны, хоть и предполагает, что сделал это, пролетев по путям разума столь стремительно, что потом уж не в силах не только узнать их, но и вновь на них вернуться. Так было дело или не так, это ли было объяснением или что иное, но однажды вечером, в поздний час, когда сеньор Жозе сидел у себя дома и спокойно работал, приводя в порядок документы некоего епископа, случилось с ним некое откровение, перевернувшее всю его жизнь. Совершенно не исключено, что дух его внезапно смутился от близкого, через стену, хоть и толстую, соседства с Главным Архивом и его огромными полками, отягощенными бременем живых и мертвых, от скудного света тусклой лампы, свисающей с потолка над столом хранителя, лампы, горящей днем и ночью, от сумрака, окутывающего проходы между стеллажами, от тьмы, царствующей в глубине и вполне заслуживающей определения кромешной, от одиночества и безмолвия, так что вполне возможно, что все это вместе взятое, вдруг пронесшись вихрем по вышеупомянутым путям сознания, заставило сеньора Жозе понять, что в его коллекциях не хватает чего-то очень важного, а именно — корня, истока, первоначала, а иными словами, обыкновенного свидетельства о рождении тех знаменитостей, сведения о которых он уже так давно и увлеченно собирал. Вот, к примеру, неизвестно, как звали родителей епископа, кто были восприемниками его на таинстве крещения, где именно он появился на свет, на каком этаже какого дома, под каким номером на какой улице стоявшего, произошло это, и верно ли, кстати, указана дата рождения, случайно встретившаяся ему в газетной вырезке, ибо в полной мере можно брать на веру один только официальный архивный документ, а не сведения, содержащиеся в печати, разрозненные и более чем сомнительные в смысле достоверности, ведь никак нельзя быть уверенным, что журналист чего-то не расслышал, чего-то не перепутал, что корректор, правя текст, не придал словам противоположный смысл, а это, согласимся, происходит в истории не единожды. [Намек на книгу Сарамаго «История осады Лиссабона» (1989), сюжет которой приходит в движение от не на месте поставленного корректорского значка «выкидки». (Здесь и далее прим. переводчика)]Решение лежало, можно сказать, под рукой. Непоколебимая уверенность шефа-хранителя в тяжкой весомости своего авторитета, непреложная убежденность, что любой приказ, произнесенный его устами, будет выполнен, как водится, беспрекословно, точно и в срок, без своевольных отсебятин или прихотливых упущений со стороны получившего этот приказ подчиненного, привели к тому, что ключ от второй двери остался у сеньора Жозе. Сеньора Жозе, который в жизни бы не додумался воспользоваться им, а так бы и хранил его в ящике письменного стола и никогда не достал бы его оттуда, не приди однажды к выводу, что все его труды добровольного биографа, объективно говоря, пойдут прахом, если существование предмета исследования — не просто реальное, а официально подтвержденное — не будет доказано подлинником или точной копией документа.

Теперь представьте себе, кто может, в сколь взвинченном состоянии духа пребывал сеньор Жозе, в первый раз отпирая запретную дверь, какой озноб пробрал его при входе и заставил замереть на пороге, словно предстояло проникнуть в гробницу бога, который наперекор канону обрел всемогущество не от того, что воскрес, а наоборот — от того, что отверг воскресение. Ибо только мертвые боги остаются богами навсегда. Смутные очертания стеллажей, тяжко нагруженных документами, пробивали, казалось, невидимый потолок и рвались в черное небо, а слабенькое свечение над столом хранителя было подобно меркнущему свету бесконечно далекой звезды. Сеньор Жозе, хоть и прекрасно знал будущее место действия, тотчас понял, обретя необходимое спокойствие, что тут не обойтись без дополнительного источника света, если не хочет, во-первых, споткнуться о стеллаж, а во-вторых и в главных — потратить бог знает сколько времени, чтобы подобраться к документам епископа — сначала отыскать нужный раздел в каталоге, а затем и досье. Из того же ящика стола, откуда был взят ключ, он вытащил и фонарь. Ведомый им, а потом и новой отвагой, проснувшейся в душе благодаря этому свету, сеньор Жозе почти решительно прошел между столами до барьера, под которым находилась обширная картотека живых. Быстро нашел нужную отсылку и сообразил, что, к счастью, полка, на которой лежит искомое дело, находится совсем близко, на расстоянии вытянутой руки. Без стремянки, значит, дело обойдется, но он все же с внутренней дрожью представил, каково было бы ему, возникни необходимость подниматься в высшие сферы стеллажей, туда, где начиналось черное небо. Из шкафа с бланками достал по одному каждого образца и вернулся к себе, оставив дверь открытой. Присел к столу и еще подрагивавшей от недавнего волнения рукой принялся вписывать в пустые графы установочные данные на епископа, включая его полное имя со всеми частицами, место и дату рождения, имена-фамилии родителей, крестного отца и матери, священника, отправлявшего таинство, регистратора Главного Архива, оформлявшего документы — словом, все имена. По завершении этой недолгой процедуры он, чувствуя, что полностью обессилел, что ладони его взмокли, а по спине бегают мурашки, объяснил свое изнеможение тем, что тяжелей всего дается нам необходимость бороться не с собственным духом, но с некой абстракцией, а он сию минуту совершил серьезный проступок против самой сути государственной службы. Похитив эти документы, он вопиющим образом нарушил служебную дисциплину, преступил этические нормы, а может быть, и попрал закон. И не потому, что они содержали конфиденциальную или даже секретную информацию, ничего такого в них не было, их выдали бы беспрекословно по первому слову любого и всякого, кто с улицы явился бы в Архив и затребовал копию документов епископа или справку о том, что эти документы имеются, затребовал без объяснения побудительных причин и преследуемых целей, — а потому, что грубо нарушил субординацию, разомкнул, так сказать, иерархическую цепь, не получил на свои действия ни распоряжения, ни разрешения от вышестоящего. Сеньор Жозе еще подумал, не вернуться ли в архив, не загладить ли свой проступок, разорвав в клочки и уничтожив дерзкие копии, не вручить ли хранителю ключ со словами: Сеньор хранитель, возьмите, не хочу отвечать, если вдруг что пропадет в архиве, а сделав так, позабыть тот, с позволения сказать, взлет, который пережил недавно. Но нет, пересилили удовлетворение и гордость тем, что теперь он знает все, да, он так и сказал: Все о жизни епископа. Он оглядел шкафчик, где хранил ящики с коллекцией вырезок, и улыбнулся от тайной радости, представив, какая работа отныне ждет его, и свои ночные вылазки, и упорядоченный сбор материалов по каталогам, и копии, сделанные лучшим его почерком, и столь велика была его радость, что даже мысль о том, что без стремянки никак будет не обойтись, не омрачила ее. Он вернулся в архив и поставил документы на прежние места. Затем, впервые в жизни одушевленный верой в себя, обвел лучом фонаря вокруг, словно бы наконец вступал во владение чем-то всегда ему принадлежавшим, но лишь сейчас получившим право считаться его собственностью. Затем взглянул на стол шефа в ореоле худосочного света, падавшего сверху, и понял, что ему теперь надлежит сделать, да, вот именно, сесть за этот стол, ибо отныне он, сеньор Жозе, становится полновластным повелителем архива и станет единственным человеком, кто, проводя здесь дни по обязанности, по ночам сможет, если захочет, жить в свое удовольствие, и солнце с луной начнут безостановочное вращение вокруг Главного Архива, который — одновременно и мир, и средоточие его. Обозначая начало чего-либо, мы говорим обычно о первом дне, хотя и считаться следует прежде всего с ночью и счет начинать с нее же, ибо это она определяет положение дня и, не будь она ночью, длилась бы вечно. Сеньора Жозе, усевшегося в кресло шефа, мы оставим здесь до рассвета, пусть слушает, как пробивается приглушенный шелест документов живых сквозь плотное безмолвие бумаг мертвых, мертвых бумаг. Когда же погасли уличные фонари, а пять окон над высокими дверьми сделались темно-пепельными, он поднялся из-за стола и ушел к себе, притворив за собой Дверь. Умылся, побрился, позавтракал, отодвинул в сторонку документы епископа, надел свой лучший костюм и, когда настало время, вышел через другую дверь на улицу, обошел здание кругом, вошел внутрь. Никто из сослуживцев не догадался, кто это, все привычно отвечали на его приветствие, говорили, как положено: Доброе утро, сеньор Жозе, и не знали, с кем говорят.


По счастью, знаменитых людей не так чтобы уж очень много. Даже применяя такие всеядно-размашистые методы отбора, как те, что в ходу у сеньора Жозе, нелегко, особенно если речь идет о небольшой стране, набрать хотя бы сотню личностей, в самом деле стяжавших себе славу, да еще и не впасть при этом во грех антологий, собирающих под своей обложкой сто лучших сонетов о любви или сто самых трогательных элегий, при знакомстве с которыми нас одолевает вполне правомерное подозрение, что последних по списку добавили для ровного счета, для круглой цифры. Коллекция нашего героя, благодаря своей универсальности, давно перевалила за сотню единиц, но для него, как и для составителей указанных антологий, цифра сто есть рубеж, граница, рамка, nec plus ultra, [Крайний предел, крайняя степень, верх чего-либо (лат.)] а выражаясь проще, — нечто вроде литровой бутылки, куда, как ни старайся, больше литра не войдет. И если в этом свете рассматривать относительность славы, думается, не будет неверным употребить динамические критерии, поскольку коллекция сеньора Жозе, необходимо делящаяся на две части, из которых одна объемлет сто безусловно знаменитых персон, а другая — тех, кто достичь этого статуса еще не сумел, постоянно циркулирует в области, условно называемой пограничной. Ибо, нам на беду, слава летуча, как эфир, вертлява, как флюгер, оборачивающийся к северу с такой же расторопной охотой, что и к югу, и, флюгеру подобно, иной человек, не ведая причин этого, переходит от полнейшей безвестности к самой громкой славе, а иной, что случается нередко, нежится сколько-то времени в ее ослепительных лучах, а потом вдруг, глядишь, — он уже никто и звать его никак. Применительно к коллекции сеньора Жозе эти печальные истины означают, что и в ней имеются упоительные взлеты и драматические падения, и некто, покинув группу заштатных, переходит в группу действительных, а кто-то, не вместившийся, хоть умри, в бутылку, должен быть отринут. Собрание сеньора Жозе весьма напоминает жизнь.

И вот, не покладая рук, засиживаясь когда до глубокой ночи, а когда и до утра, что, как и следовало ожидать, весьма плачевно сказалось на производительности его труда в рабочие часы, сеньор Жозе менее чем за две недели завершил сбор и перемещение анкетных данных для ста самых знаменитых экспонатов своей коллекции. Пережил уже мгновения острейшей паники, охватывавшей его, когда он балансировал на последней ступеньке лестницы, без которой не добраться было до самых верхних полок, где, словно мало ему было жестокого головокружения, казалось, что все пауки со всего Главного Архива Управления Записи Гражданского Состояния именно в этом его углу решили сплести самые густые, самые пыльные и развесистые сети, какие когда-либо касались человеческого лица. И когда такое случалось и подобная мерзость обволакивала лицо сеньора Жозе, он с отвращением, а если называть вещи своими именами — в страхе, как безумный, махал руками, и хотя неоценимую, конечно, помощь оказывал ему пояс, которым был он крепко пристегнут к перекладине стремянки, но, бывало, буквально чудом удерживался от того, чтобы со стремянкой вместе не грянуться оземь, взметнув тучу пыли, обычно называемой вековой, и триумфально обрушив себе на голову бумажную лавину. В один из таких вот скользких моментов сеньор Жозе дошел до такой крайности, что подумывал даже отстегнуться и подвергнуть себя опасности свободного полета, ибо в воображении рисовалось ему, какой позор навеки запятнает его имя и память о нем, если шеф, войдя утром в архив, обнаружит там распростертого меж двух стеллажей сеньора Жозе, мертвого, с разбитой головой, с мозгами наружу, да при этом еще и нелепо пристегнутого к ступени стремянки. Потом поразмыслил и решил, что отсутствие пояса спасет от позора, но не от гибели, а раз так, ну и затеваться не стоит. Перебарывая боязливую натуру, с которой сеньор Жозе явился в этот мир, он, ближе к концу своего верхолазания и невзирая на то, что действовать приходилось почти в полной тьме, сумел создать и усовершенствовать технологию, позволявшую ему в считаные секунды находить и выводить из ряда вон нужные ему папки. И тот миг, когда он впервые все же осмелился отказаться от ременной страховки, был занесен в анналы в качестве бессмертной победы, озарившей незначительнейшее бытие младшего делопроизводителя. Он был вконец вымотан, измучен многодневной бессонницей, но при этом не помнил в жизни своей дня счастливее, чем тот, когда последняя, сотая знаменитость, оформленная в полном соответствии с архивными правилами, заняла свое место в соответствующем ящичке. Сеньор Жозе подумал тогда, что после таких трудов заслужил отдых, а поскольку наступали выходные, решил отложить до понедельника следующий этап работы, то бишь роспись по законам регистрации сорока семи знаменитостей второго ряда, пока еще ожидавших своей очереди. Он не знал и не предполагал, что совсем скоро ему предстоит нечто гораздо более серьезное, нежели навернуться со стремянки. Падение могло бы оборвать его жизнь, имевшую, без сомнения, известную ценность в плане статистическом и личном, но что, спросим себя, будет представлять эта самая жизнь, если человек, в биологическом плане оставшись прежним, то есть с прежними клетками, с прежними чертами лица, ростом, манерой смотреть, видеть и замечать, так что никакой статистике не под силу заметить ни малейших отличий, если, говорю, человек этот станет другим человеком, а жизнь его, соответственно, — другой жизнью.

Сеньору Жозе дорого далась борьба с какой-то совершенно ненормальной медлительностью двух остававшихся дней, когда, казалось, конца не будет ни этой субботе, ни этому воскресенью. Он убивал время, делая вырезки из газет и журналов, а иногда открывал дверь в хранилище и любовался его безмолвным величием. Он испытывал неведомое прежде наслаждение своей работой и знал, что благодаря ей сумел проникнуть в сокровенные тайны многих знаменитостей, постичь многое из того, что они всеми силами прятали, как, например, прочерк на месте имени отца или матери или обоих родителей или место рождения, находившееся вовсе не в таком-то столичном квартале или районе, а в богом забытой деревушке, на варварски звучащем перекрестке дорог или в пропахшем навозом и хлевом захолустье, одарившем их своим именем. С этими и другими, но столь же скептическими мыслями сеньор Жозе встретил наступление понедельника, в должной мере оправившись от своих геркулесовых трудов и, невзирая на неизбежное нервное напряжение, вызванное постоянным противоборством того, как сильно хочется, с тем, что так больно колется, решил и впредь не прекращать ни ночных походов, ни восхождений. День, впрочем, не задался с самого утра. Заместитель хранителя, по должности исполнявший в архиве обязанности экзекутора или эконома, доложил шефу, что заметил увеличившийся за последние две недели расход бланков, каковой расход, сильно превышая предусмотренную в правилах делопроизводства норму брака, то бишь бланков и формуляров, испорченных при заполнении, не мог быть объяснен количеством зарегистрированных в архиве новорожденных. Хранитель, выслушав доклад, осведомился, какие шаги предприняты для установления причин такого непомерного расходования материала, а равно и какими мерами намерен его подчиненный воспрепятствовать повторению столь пагубных явлений. Заместитель скромно ответствовал, что пока еще никаких и никакими, ибо не осмеливался выдвигать собственные идеи и тем более проявлять инициативу, пока не повергнет дело на рассмотрение и дальнейшее усмотрение начальства, чем он в настоящую минуту и занимается. Ладно, повергли, с обыкновенной своей сухостью отрезал шеф, теперь будьте добры озаботиться, чтобы я больше об этом не слышал. Заместитель отправился за свой стол думать и через час принес шефу проект приказа, согласно которому шкаф с бланками отныне будет заперт на ключ, а ключ — на ответственном хранении у эконома. Шеф начертал резолюцию: Согласен, заместитель с демонстративной торжественностью запер шкаф, дабы сотрудники в полной мере прочувствовали важность нововведений, а сеньор Жозе, когда прошел первоначальный испуг, вздохнул с облегчением, обрадованно вспомнив, что успел выполнить самую важную часть работы. И стал вспоминать, сколько же еще у него дома в запасе чистых формуляров, двенадцать или пятнадцать. Ничего страшного. Когда и этот запас истощится, он распишет данные тридцати оставшихся личностей на листах обыкновенной бумаги, хоть, конечно, получится разнобой и не так красиво. Что ж поделать, подумал он себе в утешение, за неимением гербовой пишут на простой.

Не имелось решительно никаких оснований подозревать сеньора Жозе в хищении бланков больше, нежели кого-либо из коллег одного с ним служебного положения, поскольку только они, младшие делопроизводители, занимались заполнением документов, однако он, будучи закоренелым неврастеником, целый день опасался, что хруст, производимый, так сказать, угрызениями нечистой совести, будет слышен со стороны и, значит, замечен сослуживцами. Несмотря на свои страхи, он с честью выдержал допрос, устроенный ему, как, впрочем, и всем прочим. Не дрогнув ни единым мускулом на лице, ни голосом, выражением и тоном которых он постарался соответствовать ситуации, сеньор Жозе заявил, что относится к расходованию бланков самым рачительным образом, поскольку, во-первых, вообще бережлив по натуре, но главным образом потому, что непреложно сознает, как сознательное должностное лицо, что бумаги, оборачивающиеся в Главном Архиве, приобретаются за счет налогов, отчего налогоплательщикам весьма часто приходится идти на жертвы, каковые, следовательно, должны неукоснительно уважаться. Речи его, как по форме, так и по содержанию, бальзамом пролились на душу начальников, а сослуживцы, вызванные держать ответ вслед за нашим героем, повторяли его слова с ничтожными стилистическими изменениями, однако именно не высказываемая вслух, но подразумеваемая и с течением времени широко распространившаяся убежденность всех сотрудников в том, что какие бы события ни происходили в Главном Архиве, ничего не может идти вразрез с интересами службы и причинить ей ущерб, да, так вот, именно она, эта убежденность, внедренная в сознание подчиненных своеобразной личностью их начальника, позволила не заметить, что сеньор Жозе впервые за все время службы, начавшейся, кстати, много лет назад, произнес столько слов кряду. А будь заместитель поднатаскан на методах прикладной психологии, позволяющих проникнуть в существо вопроса, в мгновение ока рухнуло бы лживое построение сеньора Жозе, рухнуло бы, как карточный домик, когда не хватило опоры для пикового короля, как подверженный головокружениям человек, под которым пошатнулась лесенка-стремянка. Опасаясь, что проводивший расследование заместитель, a posteriorinote [В логике — умозаключение, делаемое на основании опыта (лат.)]придя к умозаключению о том, что дело нечисто, кошка же превосходно осведомлена, чье мясо она съела, сделает и должные выводы, сеньор Жозе решил от греха подальше в архив этой ночью не наведываться, а побыть дома. Посидеть в уголку, и ни ногой за порог, даже если посулят обрести там невиданные сокровища в виде документа, который разыскивается от начала времен — что-нибудь вроде свидетельства о рождении Бога. Не зря ведь говорится, что истинно мудр тот, чья мудрость сдобрена граном благоразумия, и, несмотря на поистине плачевную неопределенность и неточность этой формулы, следует признать, что в сеньоре Жозе при всех его допущенных в последнее время вольностях наличествует известная толика невольной мудрости из разряда тех, которые, судя по всему, проникают в тело человеческое через дыхательные пути или оттого что голову напекло, а потому и не удостаиваются особенных восторгов. И если сейчас внутренний голос призывал его к осторожности, то он разумно намеревался прислушаться к нему. Неделя-две воздержания от исследований сумеют стереть с его чела малейшие следы страха и неуверенности, если даже те на нем еще имеются.